12. А. Л. Бем

Составитель Борис Тихомиров, 2005 год
Ответить
admin-sa
Site Admin
Сообщения: 40
Зарегистрирован: Пт ноя 26, 2021 2:16 pm

12. А. Л. Бем

Сообщение admin-sa »

«ИГРОК» ДОСТОЕВСКОГО
(В СВЕТЕ НОВЫХ БИОГРАФИЧЕСКИХ ДАННЫХ)

1
Нельзя не видеть, при внимательном отношении к «Игроку» Достоевского, что необычайная личная взволнованность пронизывает повествование всюду, где на сцену появляется Полина. По словам А<нны> Гр<игорьев>ны Достоевской, Федор Михайлович говорил ей во время работы над «Игроком», что «много из его чувств и впечатлений испытал сам на себе». Относилось ли это признание только к его страсти к игре или сюда входила и страсть к женщине? Образ Полины исключительно ли продукт творческого воображения или отображение и личного опыта? Этот вопрос приобретает тем большее значение, что черты Полины и позже повторяются в женских образах Достоевского (Аглая, Грушенька).
В изображении этих образов легко подметить столь напряженное, почти выстраданное чувство, что невольно зарождается убеждение: у Достоевского в жизни должны были быть встречи и сближения, о которых мы или ничего не знали, или то, что знали, – только внешние факты, не освещенные всей глубиной пережитого. И если образ Полины («следок ноги у ней узенький и длинный – мучительный») первый в ряду «мучительных» женщин Достоевского, то не следует ли внимательнее заглянуть в тот период жизни его, когда слагался замысел «Игрока», и поискать в нем объяснения тому изумительному проникновению Достоевского в женскую душу, которым отличается он в своем творчестве.
Годы 1863–1866, период замысла и написания «Игрока», были наиболее мрачными, после каторги, годами жизни Достоевского. Это годы запрещения «Времени» (май 1863), смертельной болезни и смерти жены (15 апреля 1864 г.), неудачи с новым журналом «Эпоха», внезапной смерти горячо любимого брата, Михаила М<ихайлови>ча (10 июня 1864 г.), за нею смерти Апол<лона> Григорьева (сент. 1864 г.) и, наконец, крушения «Эпохи», поставившего Достоевского в безвыходное материальное положение.
Этот сложный период жизни Достоевского, – «вся жизнь переломилась надвое» – так он характеризовал сам его, – однако слабо освещен в его биографии. Особенно темным местом оставалось до последнего времени в этом периоде второе заграничное путешествие Достоевского (авг<уст> – окт<ябрь> 1863 г.). Внимательное изучение переписки Достоевского этого времени не оставляло сомнения, что с этим путешествием связаны какие–то «особенные обстоятельства», которые тщательно скрывались от окружающих. С этим же временем совпадает увлечение Достоевского игрой в рулетку. Хотя он познакомился с рулеткой еще в первую поездку, но остался тогда к ней холоден. Только во время второго путешествия им овладевает настоящая игорная страсть, так ярко отразившаяся в «Игроке». Не следует ли искать и причины этой страсти в обстоятельствах жизни Достоевского того времени?
Таким образом, анализ «Игрока» и изучение биографических фактов 1863 г. должны были рано или поздно поставить вопрос о невыясненной тайне в жизни Достоевского того времени.
Счастливый случай привел меня уже в 1918 г. к неожиданному раскрытию этой тайны.
Мне посчастливилось среди рукописей Академии Наук найти дневник Аполлинарии П<рокофьевны> Сусловой, который проливает совершенно новый свет на этот период жизни Достоевского. Об этом дневнике я уже сообщал в печати, поэтому ограничусь здесь самым необходимым для понимания дальнейшего.
А. П. Суслова, родная сестра известной Надежды Сусловой-Эрисман, знакомится с Достоевским в Петербурге. Это знакомство могло состояться на литературной почве, ибо позже, при посредстве Достоевского, она печатает несколько своих повестей на страницах «Эпохи». Подписаны эти повести сокращениями «А. С–ва», и до последнего времени никто не отметил подлинного имени автора. А повести и в литературном отношении довольно удачны и стоили бы того, чтобы их извлечь из «Эпохи», особенно теперь, когда имя автора приобретает интерес в связи с жизнью Достоевского. Это об одной из них Достоевский пишет дважды брату: «На днях вышлю повесть А… Предуведомляю заранее для того, чтоб ты, получив пакет с моею подписью, не подумал, что моя повесть. Повесть же не хуже ее прежних и может идти» (письмо 9 апр<еля> 1864 г. из Москвы) и вторично: «Повесть А. посылаю отдельно. Обрати внимание. Печатать очень можно» (письмо 13–14 апр<еля> 1864 г. Москва). Это знакомство, надо думать, скоро перешло в близость.
Дневник застает А. Суслову в Париже. Она здесь ведет обычный образ жизни русской студентки: посещает лекции, музеи, встречается с русской и французской учащейся молодежью и политической эмиграцией; внешне ведет открытую светскую жизнь. Душевная жизнь, однако, заполнена тревогой. Она поджидает приезда Федора Михайловича из Петербурга, но он не едет, будучи занят литературными делами и связан болезнью жены. В это время Суслова знакомится с молодым доктором-иностранцем (если мне память не изменяет, испанцем). В этом человеке, насколько можно уловить по записям дневника, резко выраженные черты мужчины, лишенного духовных качеств, но, вопреки этому, пользующегося успехом у женщин. Как-то безотчетно, точно под гипнозом, тянется к нему заброшенная в Париж, в нездоровую атмосферу столицы мира, – Суслова. Трудно проникнуть в тайну ее переживаний, только к моменту приезда Достоевского в Париж (авг<уст> 1863 г.) А. Суслова уже была близка другому. Она пыталась задержать приезд Достоевского, писала ему, что уже «поздно», но Достоевский приехал, ничего не зная о происшедшем. Во время тяжелого свидания после приезда он узнает всё. Достоевский пытается убедить Суслову, что ее увлечение поверхностно, что это чисто чувственный порыв и что ей надо немедленно уезжать из Парижа. К этому времени назревает в душе Сусловой новый кризис: она убеждается, что любимый ею доктор, добившись ее близости, охладевает к ней и начинает избегать ее встреч. В ней задето чувство собственного достоинства, и она прозревает; но чувство любви настолько сильно, что она не в силах сразу оборвать эту связь. Тут она обращается снова к Достоевскому. Во время нового свидания ему удается убедить ее уехать с ним в Италию, с ним «в качестве друга и брата».
Эта поездка вдвоем, с любимой женщиной, еще полной переживаниями прошлого, но невольно поддающейся и чувству красоты природы, и очарованию памятников искусства, была для Достоевского и мукой и радостью. В Сусловой пробуждается новый прилив жизни, чувство благодарности, чуть-чуть жалости, и прежняя любовь берет свое. Достоевский выходит из неестественного положения «друга и брата». Но между ними залегла глубокая трещина, которая чем дальше, тем больше дает себя знать.
У Сусловой от поры до времени прорывается еще не изжитое чувство страсти, пробужденное любовью доктора, а у Достоевского – чувство ревности к этому прошлому и боязнь всякой новой встречи на пути Сусловой. Всё путешествие проходит в приливах и отливах любви, но в конечном результате новое сближение с Достоевским оставляет в душе Сусловой осадок, в котором вначале она сама не умеет разобраться.
Достоевскому приходится думать о возвращении в Россию, Сусловой – в Париж. Они расстаются, и имя Достоевского всё реже появляется на страницах ее дневника. На Достоевского по возвращении сыплются удар за ударом. 15 апреля 1864 г. умирает жена. Несмотря на тяжесть обстановки, именно в этот период в Достоевском зарождается надежда на новую жизнь. В известном письме бар<ону> А. Е. Врангелю от 31 марта – 14 апр<еля> 1864 г., в котором он рассказывает о трагических обстоятельствах этого времени, неожиданно в конце появляется фраза: «А между тем всё мне кажется, что я только что собираюсь жить. Смешно, не правда ли? Кошачья живучесть». Прошел год со смерти жены, это могло дать Достоевскому надежду, что Суслова не откажется стать его женою. Однако этой надежде не суждено было осуществиться. Он, действительно, встретился еще раз с Сусловой в Петербурге и предложил ей стать его женою. Суслова ответила отказом.
Так рисуется, в общих чертах, этот роман в жизни Достоевского по дневнику Сусловой.
Опубликованные позже (1920 г.) воспоминания дочери Достоевского, Любови Федоровны, впервые осветили этот эпизод в печати. Как и вся книга, глава о Сусловой, которую она именует «Студентка Паулина N» («Ein Liebesabenteuer»), содержит наряду с ценными биографическими подробностями ряд неверных утверждений и весьма субъективную оценку личности героини этого романа. Я не имею возможности входить здесь в рассмотрение биографических неточностей, тем более, что многое до опубликования переписки Достоевского с Сусловой, которая, по моим сведениям, сохранилась, остается еще спорным, но решительно высказываюсь против характеристики, данной Сусловой в книге Л. Ф. Достоевской. Она рисует ее резко отрицательными чертами, изображая искательницей сильных ощущений, чуть ли не авантюристкой. В этой оценке, несомненно, отразились настроения Анны Григорьевны, весьма ревниво относившейся к этому эпизоду жизни Достоевского. Отношения Сусловой и Достоевского не были окончательно порваны еще и после вторичной его женитьбы. Дневник А. Г. Достоевской за 1867 г. содержит ряд указаний на то, что Достоевский был с Сусловой в переписке, которую он скрывал от жены. Понятно, что Анна Григорьевна видела в Сусловой свою соперницу и отзывалась о ней очень резко. Вероятно, Анна Гр<игорьевна> сумела и дочери внушить свое отношение к Сусловой. В опровержение этой оценки я приведу только несколько отрывков из совсем недавно опубликованного, пока единственно известного письма Достоевского к Сусловой, писанного именно в этот первый год женитьбы Достоевского на Анне Григорьевне (из Дрездена, 23 апр<еля> – 5 мая 1867 г.):
«Письмо твое, милый друг мой, передали мне у Базунова очень поздно, пред самым выездом моим заграницу, а так как я спешил ужасно, то и не успел отвечать тебе. <…> Стало быть, милая, ты ничего не знаешь обо мне, по крайней мере ничего не знала, оставляя письмо свое. Я женился в феврале нынешнего года…» (далее идет известный рассказ о приглашении стенографистки для работы над «Игроком»). «Стенографка моя, Анна Григорьевна Сниткина, была молодая и довольно пригожая девушка, 20 лет, хорошего семейства, превосходно кончившая гимназический курс, с чрезвычайно добрым и ясным характером. <…> При конце романа я заметил, что стенографка моя меня искренно любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она всё больше и больше нравилась. Так как со смертью брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я и предложил ей за меня выйти. Она согласилась, и вот мы обвенчаны. Разница в летах ужасная (20 и 44), но я всё более и более убеждаюсь, что она будет счастлива. Сердце у ней есть, и любить она умеет. <…> Твое письмо оставило во мне грустное впечатление. Ты пишешь, что тебе очень грустно. Я не знаю твоей жизни за последний год и что было в твоем сердце, но, судя по всему, что о тебе знаю, тебе трудно быть счастливой. О милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя. Я уважаю тебя (и всегда уважал) за твою требовательность, но ведь я знаю, что сердце твое не может не требовать жизни, а сама ты людей считаешь или бесконечно сияющими или тотчас же подлецами и пошляками. И сужу по фактам. Вывод составь сама. До свидания, друг вечный <…>. Прощай, друг мой, жму и целую твою руку».
За последнее время опубликовано еще несколько писем Достоевского, дающих ряд ценных штрихов к психологическим переживаниям его во время этого знаменательного путешествия вдвоем с Сусловой. К сожалению, я вынужден ограничиться сейчас этими беглыми чертами. Думаю, сказанное дает представление об обстановке, в которой был задуман «Игрок».

2
Если оставить в стороне бытовой (описание рулетки – своего рода ада, своего рода каторжной «бани») и публицистический элемент романа (тема о заграничных русских), то «Игрок» был задуман как трагедия страсти. Не случайно Достоевский вспоминал в связи с «Игроком» – «Скупого рыцаря» Пушкина. Герой повести – игрок, и не простой игрок – так же как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец… Он поэт в своем роде, но дело в том, что он сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его в глазах его самого…
Думаю, что при творческой работе над «Игроком» в него неизбежно вплелись сюжетные и психологические реминисценции другого пушкинского произведения, «Пиковой дамы». На это, помимо общности темы, наводят некоторые детали обоих произведений. Основная страсть – игра – вовлекает в свой изничтожающий круг у Пушкина: Германна, Лизу и Графиню. У Достоевского сходное планирование при известной близости психических черт одного лица («бабушки» – самодурство). Не является ли и М<исте>р Астлей творческим развитием эпизодического англичанина, которому близкий родственник покойной графини во время ее похорон шепнул на ухо, что Германн «ее побочный сын», на что «англичанин отвечал холодно: Oh?». Я не придаю большого значения этим сопоставлениям с «Пиковой дамой», но все же считаю не бесполезным для моих дальнейших выводов указать на возможность у Достоевского таких реминисценций.
Роман, задуманный как трагедия страсти на общепсихологической основе, позже заполнился у Достоевского чисто личным содержанием.
Спустя три года, в иных условиях, Достоевский захотел в «Игроке», может быть невольно, подвести итоги тому периоду своей жизни, который был заполнен для него страстью любви и игры. И тут у него является иное построение сюжета, хотя оно странным образом примыкает к одной психологической формуле Пушкина. В «Пиковой даме» основная страсть игрока делает недоступной душе другие чувства – Германн пользуется Лизой только как средством, чтобы выведать тайну графини. Достоевский выдвигает на первое место любовь, игра только средство, только способ, который должен дать счастье любви. У Пушкина глава VI-я начинается следующей мыслью: «Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место». В «Игроке» дано разительное развитие этой пушкинской формулы. Алексею Ивановичу надо выиграть, ибо это его единственный исход. Он говорит Полине: «…с деньгами я стану и для вас другим человеком, а не рабом». Он подпадает соблазну идеи: внешним путем, внезапно разбогатев, изменить внутренние, глубинные отношения свои к Полине. Недаром Полина, с ее чутьем, воспринимает эту мысль как оскорбление, как намерение «купить ее деньгами». На этой почве развивается трагедия «Игрока». Страсть игры призвана на службу страсти любви. Идея, соединяясь с сильным страстным желанием, не может не реализоваться в действительности. Страстная мечта осуществляется полностью. Но эта осуществленная мечта только кажущееся достижение. Для мира внутреннего – это катастрофа. Полина сама приходит к Алексею Ивановичу в поиске нравственной опоры. Но тут «дикая мысль блеснула» в его голове. Он бросился в игорный дом, чтобы «в один час» отвоевать у судьбы то счастье, которое уже было в сущности у него в руках. Напрасно Полина крикнула ему что-то вслед, он не воротился: «Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе». Страсть игры овладевает душою настолько, что становится из средства самоцелью. Душой «овладевает ужасная жажда риску», «перейдя через столько ощущений, душа не насыщается, а только раздражается и требует ощущений еще; всё сильней и сильней, до окончательного утомления». Образ Полины оттесняется всё более и более на второй план. В опьянении успеха игрок «не помнит, подумал ли он в то время хоть раз о ней». Обладатель огромного выигрыша, он теперь почувствовал себя победителем, решил, что он «дал щелчок» судьбе, столь долго над ним издевавшейся. Нагруженный золотом, он бежит к Полине, которая ждет его целых полтора часа в его комнате. «Мелькнул передо мной и образ Полины: я помнил и сознавал, что иду к ней, сейчас с ней сойдусь и буду ей рассказывать, покажу… Но я уже едва вспомнил о том, что она мне давеча говорила, и зачем я пошел, и все те недавние ощущения, бывшие всего полтора часа назад, казались мне уже теперь чем-то давно прошедшим, исправленным, устаревшим – о чем мы уже не будем более поминать, потому что теперь начнется всё сызнова…» С тех пор как он дотронулся до игорного стола, «его любовь отступила как бы на второй план», сознается позже Алексей Иванович сам себе. Всей оскорбительности для Полины этого положения он не чувствовал еще, хотя и заметил в ней огромную перемену: «Странно как-то было выражение ее лица; не понравилось мне это выражение! Не ошибусь, если скажу, что в нем была ненависть». Но высшего напряжения трагедия достигает позже. Полина в полубредовом состоянии остается у Алексея Ивановича, а он в ослеплении принимает это за осуществление мечты о счастии. Он «знал, что она в бреду и… не обратил внимание на это обстоятельство». Расплата наступает скоро. Наутро Полина швырнула ему в лицо пятьдесят тысяч флоринов и навсегда ушла от него. Так кончается трагедия любви. Страсть игры заслонила живую человеческую душу, и расплата наступила с роковой неизбежностью. Душа осталась безраздельно во власти одной страсти, от которой уже нет излечения. Не потому ли, что ощущения ее так тесно в прошлом спаяны с единственно подлинно облагораживающей, но и испепеляющей на огне своем страстью любви.

3
Так рисуется мне внутренний замысел «Игрока» Достоевского. Не трудно, при таком понимании, за объективной темой психологического романа прощупать интимные нити личной жизни Достоевского.
Вспомним, что Суслова только недавно пережила свою трагедию, во многом напоминающую отношения Полины к французу Де-Грие. Переход от страстной любви к страстной ненависти никогда не значит вытеснение одной страсти другой. Разрыв Сусловой с доктором не убил в ней любви к нему. В состоянии, близком к отчаянию, она обращается к Достоевскому, ожидая от него нравственной поддержки. Подобно Полине, она сама приходит к нему и соглашается ехать с ним в Италию. Достоевский, однако, не выдерживает положения «друга и брата», в какое он себя добровольно поставил. Созидаются мучительные отношения, при которых у Сусловой рождается временами чувство, близкое к ненависти. К этой внутренней трагедии примешиваются чисто внешние обстоятельства, еще более усложняющие взаимоотношения. Вместо поэтического путешествия, когда так соблазнительна мечта внешними удобствами и разнообразием впечатлений залечить раны любимого человека, вместо этого… безобразное безденежье, при котором остается ощущение «гадости». Из Турина 8 / 20 сент<ября> 1863 г. Достоевский пишет брату: «О физических наших страданиях говорить нечего. Их и не было, но каждую минуту мы дрожали, что подадут счет из отеля, а у нас ни копейки, – скандал, полиция <…> гадость! Часы заложены в Женеве, одному действительно благородному человеку. Даже процентов не взял, чтоб одолжить иностранца, но дал пустяки. Теперь выкупать не буду, деньги нужны, она кольцо заложила…» В такой обстановке не могло быть счастья… «Скучно ужасно, несмотря на А. П.», – пишет он брату. А позади – всё, с чем связана была жизнь, всё брошено и оборвано. Умирающая жена, любимая литературная работа, журнал, оставленный на брата, в самую сложную минуту. «Тут и счастье принимаешь тяжело, потому что отделился от всех, кого до сих пор любил и по ком много раз страдал. Искать счастье, бросив всё, даже то, чему мог быть полезным, – эгоизм, и эта мысль отравляет теперь мое счастье (если только есть оно в самом деле)». И как объяснить власть над собою этой страсти, которая вдруг закружила, захватила в свой круговорот. Отсюда острота проблемы «рабства» в «Игроке». Любить до сумасшествия, вместить почти невозможное – любить с каждым днем всё больше, любить до жажды изуродовать, задушить и вместо ответной любви чувствовать у любимой зарождение ненависти. Всё это ложилось тяжелым осадком на душу. Главное же – загадка предпочтения любимой женщиной, рабом которой он себя сознавал, ничтожного, пошлого и бездушного доктора-иностранца. И при этом ежечасно сознавать, что чувство это не убито, а готово всякую минуту вспыхнуть с новой силой. Проблема двойного рабства необычайно остро переживалась Достоевским, еще недавно бывшим в положении раба рабыни. «Все женщины таковы! – восклицает Алексей Иванович. – И самые гордые из них – самыми-то пошлыми рабами и выходят! Полина способна только страстно любить и больше ничего! Вот мое мнение о ней! Поглядите на нее, особенно когда она сидит одна, задумавшись: это – что-то предназначенное, приговоренное, проклятое! Она способна на все ужасы жизни и страсти...» (гл. VIII).
Понятно, почему с такой напряженностью в «Игроке» герой ее бьется над разрешением любви Полины к Де-Грие. Это не отвлеченная художественная проблема, поставленная Достоевским, а попытка осмыслить лично выстраданную трагедию.
«Полина и Де-Грие. Господи, какое сопоставление!» (гл. XII), и это сопоставление Достоевский мучительно пытается разрешить.
В отвлеченной постановке эта проблема заменяется иным сопоставлением: «француза и русской барышни». Но вся страстность личной проблемы сохраняется в нервно-приподнятом стиле этого рассуждения. «Француз и русская барышня… Это такое сопоставление, мистер Астлей, – говорит уже после катастрофы Алексей Иванович, – которое не нам с вами разрешить или понять окончательно» (гл. XVII). И дальше идет страстное, архитектонически непомерно разросшееся рассуждение о французе как законченной, красивой форме, которую русская барышня «принимает за его собственную душу, за натуральную форму его души и сердца, а не за одежду, доставшуюся ему по наследству». Только личными переживаниями можно объяснить себе ту страстность, с которой Достоевский в «Игроке» подводит итоги этому мучительному сопоставлению. «Мисс Полине же, – простите, сказанного не воротишь, – говорит Алексей Иванович Астлею, – нужно очень, очень долгое время решаться, чтобы предпочесть вас мерзавцу Де-Грие. Она вас и оценит, станет вашим другом, откроет вам все свое сердце; но в этом сердце все-таки будет царить ненавистный мерзавец, скверный и мелкий процентщик Де-Грие. Это даже останется, так сказать, из одного упрямства и самолюбия, потому что этот же самый Де-Грие явился ей когда-то в ореоле изящного маркиза, разочарованного либерала и разорившегося (будто бы?), помогая ее семейству и легкомысленному генералу. Все эти проделки открылись после. Но это ничего, что открылись: все-таки подавайте ей теперь прежнего Де-Грие – вот чего ей надо! И чем больше ненавидит она теперешнего Де-Грие, тем больше тоскует о прежнем, хоть прежний и существовал только в ее воображении».
Запутавшись в неразрешимых противоречиях внутренних отношений, Достоевский, подобно Алексею Ивановичу, подпадает соблазну разрешить их изменением внешнего своего положения. Морально угнетало больше всего безденежье, то унизительное состояние, при котором на каждом шагу человек ощущает оскорбление своего достоинства. Достоевский тогда прибегает «к русскому способу разбогатеть», к игре, тем более, что ему в прошлое путешествие счастье улыбнулось. Так соблазнительна была мысль: одним оборотом колеса разрешить все трудности. – «Я знаю только, что мне надо выиграть, что это… единственный мой исход», – говорит Алексей Иванович. «А мне надо деньги, для меня, для тебя, для жены, для написания романа», – пишет Достоевский брату в объяснение своего увлечения рулеткой. «С деньгами я стану и для вас другим человеком»; может быть, в этих словах Алексея Ивановича отразилось и настроение Достоевского в то время, когда безвыходное безденежье так осложняло внутреннюю трагедию.
Случился «мятеж страстей». Достоевский проигрывается окончательно. Он мечется в поисках денег. И без того трудное положение еще больше запутывается.
«Как можно играть дотла, путешествуя с тем, кого любишь?» – спрашивает брат Достоевского в письме к нему того времени. И в ответ на это Достоевский описывает в очень близких тонах к «Игроку» свое увлечение рулеткой, в сущности не давая ответа на поставленный вопрос. «Ты пишешь: как можно играть дотла, путешествуя с тем, кого любишь. Друг Миша: я в Висбадене создал систему игры, употребил ее в дело и выиграл тотчас же 10000 франк<ов>. Наутро изменил этой системе, разгорячившись, и тотчас же проиграл. Вечером возвратился к этой системе опять, со всею строгостью, и без труда и скоро выиграл опять 3000 франков. Скажи: после этого как было не увлечься, как было не поверить – что следуй я строго моей системе, и счастье у меня в руках. А мне надо деньги, для меня, для тебя, для жены, для написания романа. Тут шутя выигрываются десятки тысяч. Да, я ехал с тем, чтоб всех вас спасти и себя из беды выгородить. А тут, вдобавок, вера в систему. А тут, вдобавок, приехал в Баден, подошел к столу и в четверть часа выиграл 600 франков. Это раздразнило. Вдруг пошел терять, и уж не мог удержаться и проиграл всё дотла. После того как тебе послал из Бадена письмо, взял последние деньги и пошел играть; с 4-х наполеонов выиграл 35 наполеонов в полчаса. Необыкновенное счастье увлекло меня, рискнул этими 35 и все 35 проиграл. За уплатой хозяйке у нас осталось 6 наполеондоров на дорогу. В Женеве часы заложил…»
Эта страничка недавно только ставшего известным письма Достоевского точно вырвана из тех «заметок» героя «Игрока», в которых он рассказывает о своей игре. Характерна и та непроясненность сознания, еще сплошь эмоционально окрашенная передача событий, без всякой попытки поставить их во взаимную связь. При таком душевном состоянии ответ на вопрос: «как можно играть дотла, путешествуя с тем, кого любишь?» – еще не мог быть дан.

4
Ответ этот был дан позже в «Игроке».
Подобно Алексею Ивановичу, Достоевский уже после катастрофы подводит итоги самого бурного периода своей жизни. Мы знаем, что в 1863 г. «Игрок» был только записан «на клочках» (письмо к Н. Н. Страхову 18 / 30–IX–1863). Нам неизвестна форма, в которую были облечены эти первоначальные записи. Вторично Достоевский вернулся к «Игроку» в феврале–апреле 1864 г. и только в третий раз, в октябре 1866 г., ему удалось довести работу до конца. Интересно, что по форме своей «Игрок» отражает эту сторону творческой истории романа.
В начале (гл. I–XII) он ведется в виде «заметок», записанных на отдельных «листках» под влиянием непосредственных впечатлений, «хотя беспорядочных, но сильных». Затем (начиная с гл. XIII) дневник переходит в «записки», за которые автор берется спустя месяц после катастрофы. Последняя же глава только внешне еще носит форму воспоминаний, записанных год <и> восемь месяцев спустя. Таким образом, и здесь мы видим троекратный приступ к закреплению событий личной жизни в форме дневника – воспоминаний.
Осмыслить этот период своей жизни Достоевский не мог сразу, под свежим впечатлением событий. Нужно было подойти к тому «переломному периоду, когда остро сознание крушения прошлого и – смутны еще предощущения неизвестного будущего». Подвести итоги этому прошлому значило проложить пути будущему.
Достоевский не любил раскаиваться в своем прошлом. Очень характерно в этом отношении одно место в его письме к Тургеневу, ставшем известным недавно. Он в нем говорит о встречах с ним в Бадене, где Достоевский был с Сусловой. «В Бадене видел Тургенева, – пишет он брату. – И я был у него два раза, и он был у меня. Тургенев А<поллинарию> П<рокофьевну> не видел. Я скрыл…» Эти встречи в Бадене оставили, видно, тягостное впечатление у Достоевского. «Я еще в Петербурге решил быть в Бадене (но не затем, зачем я приезжал), а чтобы видеть<ся> и говорить с Вами, – пишет он Тургеневу. –И знаете что: мне многое надо было сказать Вам и выслушать от Вас. Да у нас как-то это не вышло. А сверх того вышел проклятый „мятеж страстей“. Если б я не надеялся сделать что-нибудь поумнее в будущем, то, право, теперь было бы очень стыдно. А впрочем, что ж? Неужели у себя прощения просить?» (Последние строки невольно хочется сопоставить с одним местом «Игрока». «Я просто сгубил себя, – говорит Алексей Иванович после катастрофы, но тут же прибавляет: – Впрочем, не с чем почти и сравнивать, да и нечего себе мораль читать. Ничего не может быть нелепее морали в такое время» (гл. XVII). Раскаяние для Достоевского не путь преодоления прошлого. Это преодоление дается ему путем творческого преображения.
В короткое время было пережито слишком много. Пронесся вихрь, закружил в своем круговороте и выбросил беспомощным и разбитым. «Мне всё кажется порой, – говорит герой „Игрока“, – что я всё еще кружусь в том же вихре и что вот-вот опять промчится эта буря, захватит меня мимоходом своим крылом, и я выскочу опять из порядка и чувства меры и закружусь, закружусь, закружусь...» Но он знает, как можно преодолеть хаос. «Впрочем, я, может быть, и установлюсь как-нибудь и перестану кружиться, если дам себе, по возможности, точный отчет во всем приключившемся». Дать себе отчет во всем приключившемся – вот путь преодоления хаоса. Но этот путь уже закрыт для игрока. Тщетно он пытается осмыслить происшедшее. Стихия захлестнула его, и он навсегда осужден быть рабом игорной страсти. У Достоевского был, однако, один великий целительный дар – его творческий гений. В уже упоминавшемся письме к Сусловой он сам говорит о творчестве как преодолении жизненной катастрофы. «…Со смертью брата, который был для меня всё, мне стало очень тошно жить. Я думал еще найти сердце, которое бы отозвалось мне, но – не нашел. Тогда я бросился в работу и начал писать роман». Это было – «Преступление и наказание».
Параллельно мог идти и творческий процесс осмысливания своего недавнего крушения.
Работа над «Игроком», который надо было спешно сдать Стелловскому по договору, случайно привела к встрече со «стенографкой». По мере того, как подвигалось вперед последнее оформление романа, принимала реальное очертание и мечта о «новой жизни». А. Г. Достоевская в своих воспоминаниях о времени работы над «Игроком» передает чрезвычайно ценный для нас разговор свой с Достоевским.
«Расскажите мне лучше о своем счастье, как вы были счастливы?» – обращается к нему стенографистка в перерыве между работой.
«– О своем счастье? Да счастья у меня не было, я всё жду его. Недавно я написал моему другу барону Врангелю, что, несмотря на все постигшие меня горести, я мечтаю о счастье, мечтаю начать новую жизнь».
Мечта о новой жизни всё больше связывалась с мыслью о женитьбе и семье. «Раз Ф. М. сказал мне, – продолжает Анна Григорьевна, – что он стоит на рубеже, что ему предстоят три решения: или он поедет на Восток, в Константинополь и Иерусалим, и, может быть, там останется; или он женится, или поедет на рулетку и сделается игроком. Разрешение этих вопросов его очень заботит, и он спрашивает, что для него будет лучше. Я ответила, что если ему придется сделать выбор между этими тремя решениями, то лучше выбрать женитьбу. „А вы думаете, я могу еще жениться? Пожалуй, вы думаете, что за меня никто не пойдет. Но кого же мне выбрать: умную или добрую?“ – „Конечно, умную“, – отвечала я. – „Нет, уж если выбирать, то возьму добрую, чтоб любила и жалела меня“, – сказал Ф. М.».
Вопрос личный был решен. Выбрана была добрая. Впрочем, умную выбирать не приходилось – она и сама не захотела «этого необходимого дешевого счастья». Да и дать его она не могла, ибо соединение двух столь хаотичных в основе своей натур, как Суслова и Достоевский, неизбежно вело к катастрофе. Но, чтобы начать новую жизнь, надо было отделаться от прошлого, творчески осмыслить и тем преодолеть его. Таким творческим преодолением и был «Игрок».
«Как можно играть дотла, путешествуя с тем, кого любишь?» Ответ на этот вопрос теперь был дан. Страсть любви вызвала к жизни страсть игры. Хаос рождает хаос. Безумная идея одним оборотом колеса, без внутреннего преображения, овладеть счастьем – ведет к катастрофе. Игрок погружается навсегда в эту стихию хаоса, ибо не может осмыслить происшедшего. Достоевский находит выход, преодолевая прошлое в своем творчестве. Но наследие этого прошлого осталось. Он не раз еще пытал счастье – и снова и снова играл дотла. Жуткие подробности этого погружения в стихию страсти мы находим в дневнике А. Г. Достоевской за 1867 г. Чем объяснить эту страсть Достоевского? Не тем ли, что слишком дороги были воспоминания прошлого? «Точно уж так дорог мне этот безобразный сон и все оставшиеся по нем впечатления, что я даже боюсь дотронуться до него чем-нибудь новым, чтоб он не разлетелся в дым? Дорого мне это все так, что ли? – спрашивает себя игрок после крушения и сам себе отвечает: – Да, конечно, дорого; может, и через сорок лет вспоминать буду».
Дорог был и Достоевскому «безобразный сон», и приобщением к испытанному хаосу игры он воскрешал в себе мучительные, но в мучительности дорогие воспоминания о недавнем прошлом.
Ответить