16. Леонид Гроссман

Составитель Борис Тихомиров, 2005 год
Ответить
admin-sa
Site Admin
Сообщения: 40
Зарегистрирован: Пт ноя 26, 2021 2:16 pm

16. Леонид Гроссман

Сообщение admin-sa »

РУЛЕТЕНБУРГ

Повесть
(главы)


Путями Ротшильда
...Слушайте, когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский,
вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил
(он кивнул головой), еще в молодости,
когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех,
об убийстве герцога Беррийского,
то тотчас поскорее дал знать кому следует
и одной только этой штукой в один миг нажил
несколько миллионов – вот как люди делают.
– Так вы Ротшильд, что ли? – крикнул он мне
с негодованием, как дураку.
Я быстро вышел из дому...
«Подросток»

Штосс увлек, пунш раззадорил. Как всегда проигрался. Отыграться решил на бильярде. Ломило немного голову от бессонной ночи, волнения и горячего рома. Но авось рука не изменит. Недавно открылся талант: владеет кием, что пером. Сам лысый маркер в пивной у Пяти Углов, вертлявый и бойкий, как обезьяна, одобрил силу и четкость удара.
Но его уже тогда преследовал злой гений проигрыша. В дыму, под сухое щелканье шаров и отрывистые возгласы игроков, не уступая и надсаживаясь, он в два часа проиграл на мелок гвардейскому поручику триста рублей.
– На пе, что ли? – спросил тот.
– Идет.
Гвардеец опустил пачку депозиток в одну из луз. Он же мог продолжать лишь на мелок.
Волнуясь, следил за превосходными бильями офицера. Обескураженный, подставлял шары. В несколько минут партия была решена.
Смущенно отозвал партнера в угол. Но тут свободно и с легким оттенком светской развязности, даже как бы смеясь над курьезом, обронил, пожимая плечами:
– Поручик, я не захватил с собою денег. Завтра же до полудня доставлю вам. Где изволите проживать, поручик? Тот не без удивления, но не нарушая любезности, назвал свой адрес.
– Отлично. Так завтра же, поручик, можете быть спокойны...
О, я вполне спокоен, – сухо отрезал тот и, повернувшись, опустил с коротким треском свой кий в стойку.
Было душно. Густые сетки дыма повисли над колпаками ламп. Сердце металось, било в висок.
«Во что бы то ни стало сегодня же раздобыть денег! Не то – позор».
Он несся на Среднюю Мещанскую, где жил известный ростовщик. Недавно лишь Некрасов указал ему на эту кассу ссуд. Это был заимодавец особый; он начал в «Пчелке» фельетонистом: популярные статьи на ходкие темы, вскоре перешел в журнал к Сенковскому. Успех небывалый – российский Юлий Жанен объявился: острый и сжатый отчет обо всем – о железных дорогах, тростниковом сахаре, запретительной системе в торговле, о пользе преферанса, о русской грамматике Греча, землетрясениях и числительных машинах – чутье, быстрота, занимательность, блеск, остроумие... Перо парижанина, жил же как жид, – и вот уже сам хозяин, промышленник: арендовал типографию, издал месяцеслов, четью для народа и груду романов в новом вкусе. В десять лет состояние: фарфор китайский, пальмы, мрамор, ковры... К черту литературу! Проще ссужать деньги под проценты. Под шумок скупает за бесценок векселя мотов-помещиков и нередко овладевает именьицем. Очень любит своих – литераторов. Но, впрочем, жила. «Имейте виду, Достоевский, это – новый путь – из литераторов в ростовщики... Вот увидите, Краевский кончит банкиром. Новая промышленность – барышничество на талантах. Достоевский уже не раз обращался в эту кассу ссуд – надоели мелкие ростовщицы-салопницы, берущие под залог шинели и ложки, – он снова решился прибегнуть к его помощи.
Душный зал, заставленный мебелью, бронзой, статуями. Диваны от Гамбса, обои от Шеффера. На одном канделябре билетик: заложен 8 декабря на десять месяцев в 75 рублях. На подоконнике сафьянные коробки от драгоценностей. Сухой поседелый процентщик – янтарно желтая кожа, весь в сухожилиях, с носом горбатым и взглядом пронзительным. Вспомнился сразу Гобсек: лицо, пахнущее золотом.
– Я снова прибегнуть решил к вашей помощи...
– Разве?.. – сухо удивился старик. – Ведь двадцатого срок вашему заемному письму.
– Но вы согласитесь, вероятно, отсрочить и не откажете переписать мой вексель с новой суммой.
– Никак не могу-с. До уплаты старого долга с причитающимися процентами...
– Я уплачу вам полностью, верьте мне. Вот опекун мне пришлет... На днях лишь отчет по опеке получен. Одного зернового хлеба...
– Ну, что же, тогда мы с вами потолкуем о новом займе. А без залога в нашем деле нельзя-с...
– Ну, возьмите эту булавку, от отца память.
Он вынул из галстука золотую ястребиную лапу с жемчужным яйцом.
– Да не много стоит...
Хозяин взвесил старинную драгоценность на легких аптекарского типа весах.
– Ну, для вас, так и быть – двадцать пять рублей.
– Что вы? Вещь тысячная...
– Двадцать пять рублей серебром. Проценты за прежнее вычтем...
Выхода не было. Достоевский подписывал новое заемное письмо и быстро пересчитывал пачку билетов.
Старик, вписав в книгу новый заем, снимал нарукавники (он берег свой сюртук). Закончив сделку, он становился любезнее.
– Эх, господа литераторы, жить не умеете...
– Вы бы научили...
– Так вот, живой пример для вас. Не расточал гонораров своих по пивным да шустер-клубам – и вот богаче самого Брамбеуса.
– Ну, да не всякому ведь дана такая выдержка. Чей это портрет у вас?
В светлой бронзовой раме высился у толстой массивной колонны полный субъект в цилиндре, чулках со стрелками и башмаках, опустив одну руку в карман, а другою держа перед собою банкнот.
– Это? Победитель при Ватерлоо.
– Как же так? Быть не может! Веллингтон? Блюхер?
– Нет-с. Натан Ротшильд. Вот он стоит у колонны Лондонской биржи, откуда владычествует вселенной. Вы видите надпись?
На нижнем поле гравюры был выписан стих из «Гимна радости» Шиллера:
Seid umschlungen, Millionen! 
– Почему же он «победитель под Ватерлоо»?..
– Как, вы не знаете? А еще литератор! Стыдитесь! Ведь лондонский Ротшильд, предвидя разгром Наполеона, накануне решительной битвы переплывает Ла-Манш и держится в тылу английской армии. Чувствуя близость кризиса, он выезжает на поле сражения и зорко следит за действиями обеих армий. Когда же императорская гвардия, ринувшись в атаку под командой маршала Нея, была отброшена и смята Веллингтоном, Натан Ротшильд под грохот и завывание пушек поскакал обратно в Брюссель. В Остенде рыбаки отказываются перевезти его – на Ла-Манше буря. Он бросает им две тысячи франков и через несколько часов он уже в Дувре. Лучшие почтовые лошади мчат его в Лондон, и наутро он стоит на фондовой бирже у своей любимой колонны. Правительственные курьеры еще не прибыли, никто на всем острове еще не знает о последнем непоправимом поражении Наполеона, кроме этого толстого биржевика. Его официальные и тайные агенты действуют вовсю. Снижение ценностей, скупка бумаг. В один день Натан Ротшильд нажил полтора миллиона фунтов стерлингов и по праву назвал этот день «победой под Ватерлоо». Вас, я вижу, заинтересовал этот случай. В «Библиотеке для чтения», кажется в 1836 году, можете об этом прочесть мой точный отчет...
– А знаете ли вы, что будущее общество без остатка поглотит всех этих властителей мира, сосущих из крови народонаселений свои миллионы? (Вспомнилась последняя беседа с Белинским.)
– И полноте! Будто не знаете: ведь большие дела нельзя предпринимать без крупных капиталов. Но чтобы свершить великое в политике, в литературе, в науке, в гражданском устройстве, нужны огромные средства. Каждому герою в молодости нужен сразу весь капитал... Подумайте только, сколько гибнет замыслов, сил и жизней от отсутствия нужной суммы в нужную минуту...
Эта была мысль, давно уже нестерпимо мучившая его, выжитая тяжким личным опытом вечной нехватки средств, рабочей спешки, выпрашивания авансов, мечты о крупном гонораре, который бы открыл ему возможность сразу же отказаться от всей мелкой журнальной работы и создать свои «Мертвые души», своего «Старика Горио» или «Жиль-Блаза». О, нет, он не скуп (этого порока он не унаследовал от старого скряги – штаб-лекаря), он щедр и будет еще щедрее, но по-своему он деньголюбив. Отвратительна эта медленная система накопления богатства всеми правдами и неправдами, лишениями и отказами, крохоборством и обсчитыванием. Но получить сразу весь капитал для большого художественного предприятия – о, это другое дело! На это писатель имеет право. Да, если хотите, он понимает прелесть богатства, но только для широких организаторских целей, для финансирования больших творческих планов, для устройства сложных и длительных работ. Для крупных строек нужны большие средства. Он это со всей точностью знал по сметам инженерного департамента.
Желтый процентщик смотрел на него своим пронзи тельным взглядом.
– Бросьте пустые мечтания, Достоевский: в наш век промышленности, пара, ссудных касс и ассигнаций нечего корпеть над поэмами! Литературный талант превратите в безошибочный источник доходов. В наше время писатель обязан развить в себе деловитость, предприимчивость, крупный расчет, коммерческую инициативу и риск. Чем хиреть над защитою бедных и наживать чахотку в мечтах о будущем социальном мире, научитесь спекулировать, поднимать издательские проекты, устраивать литературные кампании, переводить, редактировать, покупать и перепродавать рукописи. Бальзак и Сю составили себе состояние фельетонами. Нужно писать для газет, нужно ловить темы разговоров и подавать их в живой, острой, шутливой, увлекательной прозе с курьезами и анекдотами, портретами и уличными сценками. Это все должны прочесть, это пишется в один вечер, это может озолотить литератора. А все ваши «Бедные люди» из бедности вас не выведут, можете поверить мне... Да-с.
В глубоком раздумье сходил Достоевский по ковру парадной лестницы на Средней Мещанской. Обо всем этом сам он не раз уже думал. Да, он признавал особый капитализм – для завоевателей, великих и смелых строителей, для гениальных художников, замысливших великие книги. Еще в детстве, полусознательно его пленяло большое состояние деда Нечаева, тетки Куманиной, этот тучный быт московского купечества, склады с товарами, крупные оборотные суммы, солидные капиталы, которые ведут ко всему, даже к талантливости. Да, да – «деньги тем всего и подлее, что даже таланты дают» (так записалось недавно в дорожной тетради).
Тогда еще он решил испробовать путь Ротшильда, Джона Лоу, Потемкиных и Строгановых. Как раз попалась ему в «Инвалиде» статья о немецких поэтах, умерших с голоду, холоду и в сумасшедшем доме. Лессинг, Шиллер, Моцарт, Бетховен знали жестокую нужду, Ленау помешался, Клейст застрелился. Достоевский был потрясен. Какие имена! Чем мучиться и гибнуть с голоду по тюрьмам и сумасшедшим домам – лучше действовать, предпринимать, пользоваться обстоятельствами, направлять судьбу, добывать богатство. Ловкость, быстрота, сообразительность – и фортуна в твоих руках.
Он затеял тогда продолжать втихомолку начатый другими перевод «Матильды» Эжена Сю. Он помнит беготню по типографам, книгопродавцам, бумажным складам. Помнит, как быстро переводил Жорж Санд, Бальзака, уговорил брата перевести «Дон Карлоса», затевал издание русского Шиллера («Шиллер выкупит все!»), писал драмы в надежде жить театром. Он, конечно, как художник увлекался великими мастерами, но он твердо помнил: Гоголь берет за печатный лист тысячу рублей серебром, а Пушкин продавал один стих по червонцу.
Так брел он по жизни, беспрестанно стремясь подвести под зыбкие, ускользающие, летучие мифы своих видений прочные и точные основы практического расчета, делового оборота, денежного куша, крупного гонорара, которые могли бы позволить ему наконец воздвигнуть огромное здание на вечные времена.


Ватерлоо
Глубокая тишина царствовала в Европе,
когда Фридерик Великий закрывал глаза свои навеки;
но никогда подобная тишина
не предшествовала столь сильной буре.
Все было спокойно, и здание политической системы
европейских государств казалось непоколебимым.
Вдруг все взволновалось и вырвалось из обыкновенного своего хода...
Кайданов.
«Руководство к познанию
всеобщей политической истории».
П., 1834

Полвека тому назад на полях Бельгии решались судьбы Европы. В честь павших под Ватерлоо при армии генерала фон Блюхера славных подданных великого герцогства Нассауского сегодня на Луизен-плаце в 11 часов утра состоится в присутствии его превосходительства коменданта, господина бургомистра и почетных граждан торжественное открытие памятного обелиска, на которое магистрат и дирекция вод приглашают достопочтенных обитателей старого города, а также всех временных гостей лечебного места.

Так сообщал в это жаркое августовское утро курортный листок. Оптические магазины публиковали о прокате зрительных трубок – от талера до гульдена. Полки двигались в парадном облачении по главным улицам, оркестры гремели, флаги реяли над замком, вокзалом, казино и ваннами. Но магазины были открыты, а главное – почтамт работал.
– Нет ли письма пост-рестант на имя...
– Герр Тэодор фон Достóэфф?..
– Именно, я не впервые ведь...
«О подлый немец, он уже ухмыляется! И как он быстро перебрасывает свою пачку, ведь может пропустить...»
Меж быстролетных пальцев почтмейстера действительно проносились вихрем плотные конверты с прямоугольными и круглыми штемпелями империй, республик, княжеств и королевств.
– Нет, майн герр, ничего.
– Вы уверены?
– Извольте убедиться.
И на стойке перед оконцем легла веером колода писем, расцвеченных пестрыми гравюрками с проколотыми краями. Фиолетовые, лимонные, карминные, бронзово-зеленые, молочно-голубые, огненно-оранжевые, они являли в своих маленьких квадратах тончайшие очертания геральдических животных и горбоносые профили в эспаньолках и бакенбардах, под сквозным убранством лавров, венцов и повязок. Сквозь эти пестрые оконца в мир, казалось, поблескивали стремительные колеи международных поездов и широко расстилались во всех на правлениях обветренные пространства материков. И легкими, летучими, невесомыми вестниками дальних стран мелькали под этими зубчатыми полихромными клочками в разноязычных почерках Востока и Запада имена, имена: фон Дорнах, Далейрак, Демидов, Даржансон, Дельфино, Деннекер, Джемаль, Домбровский, Доун... Действительно – ничего.
– Скажите, письма на имя банкирских контор, векселя и чеки получаются сюда же?..
– Разумеется, майн герр. Но вы так часто тревожитесь, не прикажете ли доставлять всю корреспонденцию на ваше имя в отель «Виктория»?
– Нет, нет, прошу вас, не делайте этого. Я сам наведаюсь позже.
– Как вам будет угодно. Гнедиге фрау?
Шуршат шелка широкого кринолина. У почтового оконца запевает флейтой женский голос. Это опять все та же, нарядная и задорная, но с неуловимой тенью тревоги в расширенных глазах. Васильковая лента схватывает сверкающим бантом крохотный капор, свисая к поясу двумя широкими волнистыми потоками. Внизу целое море шелка – опрокинутый пурпурно-золотой тюльпан, огромный и пышный, из которого тянется тонкий стебелек осиной талии, словно увенчанный вздернутой головкой с огненным руном модной прически под кружевом головного убора. Это и есть то пышное, нелепо нарядное, предписанное нравами Тюильри бессмысленно богатое одеяние, против которого восстают фельетонисты и выступал недавно в парижском Сенате сам генерал-прокурор. Вот она – «необузданная роскошь женщин»... Это – одна из львиц игорного казино – Селеста Могадор, подруга знаменитой Коры Пёрль, введшей в моду для веселящихся парижанок медные волосы «цвета моркови». Их называют теперь уже не камелиями, а бишами, вероятно, из-за больших и утомленных глаз. Ma biche! Это звучит так ласково. Вот и эта золотистая газель магнетизирует долгим взглядом, словно дразнит и завлекает. С манящим удивлением и задорной пытливостью она всматривается в его бледное лицо и узкие глаза чужеземца.
Но избегая женского участия, рассерженно и угрюмо герр Тэодор оставляет почту.
Тяжелым и медленным шагом, словно в ножных кандалах, он движется по Вильгельм-штрассе к длинным колоннадам курзала. Утреннее солнце не освежает, а жжет его. Шумный городок раздражает и сердит. Улица заполнена нарядной и праздной толпой, уже получившей развлечение от кипящих струй Кохбруннена. Оркестры гремят, террасы ресторанов заполнены, пекарни и колбасные кипят народом. Гиды у конторы туристов приглашают гуляющих присоединиться к экскурсиям на Зоненберг, Кларенталь или Гоге-Вурцель. По улицам сплошным потоком движутся водопийцы (недавно он вычитал это нескладное слово в каком-то юмористическом листке). Туго шагают сановитые подагрики и ревматики, подпрыгивая на ходу и методически ударяя утоптанные дорожки резиновыми наконечниками своих увесистых дубинок. В толпе приветливо и благосклонно мелькает знаменитый профиль прусского министра, приехавшего растворить известь своих артерий в горячих источниках рейнской долины.
Доносятся обрывки разговоров. – «При песке в мочевом пузыре стакан Шютценгофквелле…» – «Ну, а при завалах, при несварении желудка?» – «Клод Бернар уверяет, что отделения канала воздействуют благотворно на процессы пищеварения...» – «Кто уверяет?» – «Клод Бернар, знаменитый парижский ученый, сенатор, весьма уважаемый самим Луи-Наполеоном. Неужели не слыхали?..»
Он шагает грузно и гневно. Разгромить бы этот мерзкий городишко... К чему только его укрепляли римляне и пощадил Наполеон?.. В Тридцатилетнюю войну он, говорят, был разрушен до основания... Жаль, что восстановили! Вон понастроили вилл и замков...
Он проходил мимо большого сигарного магазина «Гебрюдер Центнер унд Вольф». Вкус к дорогим табачным изделиям обратил его взгляд к витрине, где плоские прямоугольники тонких пластин древесины пестрели золотистыми ярлыками с изображением тропических островов и меднокожих туземцев. Крепкий дурманящий запах редкостных табачных листьев витал вокруг магазина, создавал вместе с яркоцветными пейзажами ящиков неожиданное представление о банановых рощах, баобабах и пальмах, синих гладях озер, бестревожности, безгреховности, райском блаженстве, золотом веке. Внимание его привлекла большая шоколадная голова гипсового негра с легким бензинным огоньком над кончиком его неопалимой маниллы. Толстое зеркальное стекло витрины вычертило перед ним угрюмое и злое лицо с узкими пронзительными глазами и выпяченными скифскими скулами, в мягком обрамлении прозрачной и редкой каштановой бороды, словно залитое бледностью скрытого недуга и почти искаженное резкой складкой невыносимого нервного раздражения.
Это четкое отражение гладкого стекла не на шутку рассердило его. Он не любил своего лица, чем-то напоминавшего ему вахтера, дьячка, солдата из разжалованных или волостного старшину. Только у выродков такая хилая сквозная борода, еле скрывающая подбородок... Виснут жидкие пучки усов. Монгол, азиат, кочевник, ничего европейского, кроме ворсистой венской шляпы кофейного цвета! Бескозырка бы пошла лучше к этой неотесанной голове калмыцкого божка или самоедского идола, нелепо прорезанной умными и гневными человеческими глазами. Лафатер бы сказал: взгляд мыслителя, но мускулы лица выражают досаду дельца, подавленного гнетом мелких невзгод. Виски вогнуты, щеки втянуты, лоб выпячен, нос расплылся, череп сплющен сверху и раздается в стороны – из таких широких и плоских черепов, верно, пил Чингисхан у пирамиды в миллион голов. Глаза горят и словно выпытывают тайну, а лицо беспомощно и жалобно виснет... Противно и жалко. У побывавших в острогах навсегда остается на лице какой-то неуловимый оттенок, как у горбунов или калек. Бледность, угрюмость, резкая морщина на лбу, подавленность взгляда, скрытность. На его лице неизгладимо лег этот проклятый отпечаток – что-то каторжное оттиснулось на нем...
От пристального рассматривания эти очертания в глади стекла как-то сливались и смешивались. Негр уже еле просвечивал сквозь бледность этой угловатой маски, и только бензинный огонек шевелился каиновой печатью в самой середине бескровного лба, беззаконно захватывая загнутое поле и шелковую ленту его круглополого фетра. Он поторопился видоизменить свою безнадежную гримасу и, кое-как прикрыв ее условной благостью, продолжал путь по Корсо.
Он шел, подавленный происшествиями последних дней. После неслыханного выигрыша круто повернулось колесо: потеря за потерей, система нарушена, принцип утрачен, полный проигрыш. В отеле подают недельный счет – платить нечем, унизительные просьбы перед этим бритым толстяком с тремя подбородками – отсрочка на два дня, затем хладнокровное сообщение динстмана, что хозяин не приказал давать ни обеда, ни чаю, ни кофею. При этом намек на полицей-директора (Гоголь! Гоголь!). С трудом и унижением выпросил чай – и тот отвратительный, жидкий, простывший, стаканами, без чайника, без спиртовки. И вот три дня – питание одним отстоянным чаем. Слуги обнаглели, платья не чистят, на зов не идут, жирный мажордом не замечает – все преисполнены невыразимым немецким презрением, ибо нет здесь выше преступления, как быть без денег и в срок не заплатить. И как на беду никакого ответа – ни из Петербурга, ни из Парижа, ни из Бадена, ни из Женевы. Все забыли... Умирать голодной смертью, что ли, среди этих вилл, замков и парков?
Он сворачивает на Луизен-штрассе, уставленную во всю длину, от казарм до лужаек, прямыми шпалерами войск. Сквозь толпу по узкому тротуару он доходит до площади. Нарядная публика клокочет по ступеням деревянных амфитеатров. Посреди плаца под просторным парусиновым чехлом уже вычерчивается остроконечный монумент.
«Словно шило в мешке. Нашли тоже празднество! Великобританец Веллингтон с помощью пруссака Блюхера – едва-едва не запоздавшего – обрушился на горсть последней наполеоновской армии и смял ее своей «превосходной» численностью. И лик Запада изменился, и пошла по иному пути история... Причем же тут нассаусцы с их начальником гарнизона и директором вод?..»
Празднество начиналось. Роты пехотинцев обступили живым квадратом площадь. Пять пушечных салютов грянули из артиллерийских казарм. Оркестр, привычный к вальсам и оффенбаховским попурри, с наглой бодростью сыграл военный марш. Плотный старик с бычьим затылком, в лоснящемся цилиндре, с розеткой в петлице и бантом на плече, мягко помавая пушистым серебром бакенбард, уже вздымал к трибунам короткие свои пальцы, туго обтянутые белою лайкою. Доносились обрывки речи.
– …Чем начал свою деятельность этот кровожадный и тщеславный безбожник? Когда доблестные союзные армии стремились спасти французское королевство от дьявольской гидры якобинства, он беспощадно разгромил порт Тулон и обратил в бегство славные эскадры врагов Конвента...
Под коричневым фетром роились видения и проносились воспоминания. Бонапарт, Тулон, Египет, пирамиды...
– …На парижских улицах он оказался таким же палачом, – продолжает стрекотать оратор. – Перекрестным огнем артиллерийских орудий он расстрелял восставших парижан и ценою неслыханной гражданской резни присвоил себе звание главнокомандующего...
«Однако старик неплохо выучил свой урок истории. Но этот пафос, эти жесты...»
Он оглядывается. Против него, на одной из трибун, вспыхивает васильковая лента и переливает на солнце золотистый пурпур шелковых складок. Это она, Селеста Могадор. Рядом с нею этот банкир из Франкфурта, зять Ротшильда – нос, как вороний клюв, глаза навыкате, жесткая поросль вьется над висками. На кого он похож? Ах, да! В детской книжке «Сто картин из Ветхого завета» встречались такие цаддукеи и фарисеи. А она снисходительна, беспечна, резва и, кажется, искусно скрывает заученной улыбкой тревожную тень, еле пробегающую по ресницам.
– ...Мечтая о великих завоеваниях на Востоке, – раздается с эстрады, – он бросает огромные силы к египетским пирамидам, но как только чума и туземцы уменьшают наполовину французские войска, он тайком бежит во Францию, бросая остатки своей армии в Египте... Он позволяет себе забыть в песках пустыни сотни тысяч обреченных на верную гибель...
Старик заканчивал свою речь. Он наносил последние риторические удары «продажному космополиту, возомнившему себя всемирным императором», но получившему наконец достойный урок от непобедимого прусского полководца Гебгарда-Лебрехта фон Блюхера, который с помощью героических подданных герцогства Нассауского и при некоторой поддержке Англии навсегда сокрушил всеевропейского тирана, опрокинув его с вершин Мон-Сен-Жана между Ля-Гюльпом и Катр-Бра.
– Вечная память славным нассаусцам, героически павшим в сражении под Ватерлоо! В их честь мы воздвигаем этот памятник, высотою своею равный монументу Фридриха Великого в Берлине.
Оркестры бурно взыграли. Шпалеры войск взметнули штыки. Вихрем пронеслись рукоплесканья. Но, казалось, все шумы и грохоты поглощало одно слово: Ватерлоо.
Оно невидимо росло и гудело, как трубный клич, звучало медью последней битвы, отчаянием непоправимой гибели, крушением одной героической судьбы. Словно до краев наполненное кровью великой исторической трагедии, оно, казалось, изнемогало от страдания. Вихрь воспоминаний вздымался от его гудящих и звонких слогов. Мгновенная смерть орлов Ампира. Триста тысяч бойцов, восемьсот орудий. Размытые дороги, рассеянные корпуса, растоптанные батареи. Безвестная мыза, откуда великий завоеватель пытался дать ослепительный удар по вражеским полчищам – и где прозвучало рыдание последнего поражения: «Франция погибла!»
Оркестры задорно и напряженно доигрывали военный марш. Под грохот литавр и барабанов мелькали в памяти страницы ветхих учебников, риторическая приподнятость Кайдановых и Смарагдовых, летопись походов, сражений, коронаций, конгрессов. Возникли и торжественно прокатились ритмические периоды старинного кафедрального красноречия. Фридрих Великий, смежающий веки в глубокой тишине, – и революция, казнь Людовика, Наполеон... Вихрь невероятных побед и бесповоротная гибель у маленькой безвестной фермы, навсегда вошедшей в историю трагическим эпилогом бонапартовой эпопеи.
Тема Наполеона снова, как в былые годы, томила его. Завоеватель, строитель империй, вождь вооруженных толп, бестрепетно бросающий их на верную гибель. С кем он говорил на эту тему где-то давно, когда-то в молодости?
………………………………………………………………………………………………………………………………….




В казино
Особенно некрасиво, на первый взгляд,
во всей этой рулеточной сволочи
было то уважение к занятию,
та серьезность и даже почтительность,
с которыми все обступали столы.
«Игрок»

– На королевском мюнхенском театре новая опера «Тристан и Изольда»...
– А, этот Рихард Вагнер! Известный игрок. Говорят, в прошлом году он оставил здесь все до последнего пфеннига...
Обрывок разговора донесся до него, пока он проходил через атриум казино. Имя было знакомо: Рихард Вагнер недавно лишь давал концерты в Петербурге, Серов с Аполлоном Григорьевым прожужжали им уши в редакции о великом музыкальном бунтаре. Оказывалось, и он увлекался рулеткой! В этом был слабый аргумент самооправдания.
Он решил и без денег пройтись по курзалу: рассеяться видом игры, ознакомиться с шансами дня.
Игорные комнаты уже были полны. Вечерний час собрал у длинных зеленых столов густую толпу. Почти бесшумно вращались разноцветные циферблаты. Было жарко от газовых рожков, от столпившихся тел, от дыханий. Пахло дорогими духами, лакированным деревом, человеческим потом. Со всех сторон над столами, в проходах, в зеркалах – матовая чернота сюртуков и переливной шелковый блеск кринолинов. Над всеми табло легкое и ровное жужжание улья. Отчетливо-сдержанные возгласы и безошибочно-ловкие жесты крупье в ладно скроенных черных спенсерах. Хрустение новых кредиток и мелодическое позванивание золотых монет. Все это слегка волновало, взвинчивало его истонченную нервную систему, чуть-чуть кружило голову и возбуждало мозг, как в иные минуты творческой ночной работы, когда мысль необычайно прояснялась, зорко видела, безошибочно угадывала и взнуздывала волю на непрерывное преодоление трудностей и неутомимое упорство в завоевании ускользающих образов.
Он не любил этого парадного зала с показной и фальшивой роскошью отеля, ресторана или клуба. Ледяной лоск паркетов и декоративная роспись плафонов, гипс стенных багетов, позолоченные решетки дверных входов, бронза и кожа – все это довольно безвкусно замыкало пустой и алчный мирок легкой наживы в поддельное подобие дворцового убранства. Его всегда раздражали эти алебастровые извивы по углам, расписанные по стенам цветочки, корзиночки, ручейки и фонтанчики. «Кому нужны здесь эти пейзажи, лепные волюты, стекляшки люстр, бронзовые завитушки кенкетов? Все только и думают, что о денежной добыче...»
Перед ним мягко, бесшумно и плавно вращался расчисленный жернов рулетки и сухо стрекотало в своем пленном полете по лакированному дуплу массивное костяное ядрышко цвета человеческого черепа.
Кто изобрел эту красную чашку с быстро несущимся металлическим диском, испещренным разноцветными цифрами над узенькими углублениями тридцати семи впадин? Ячейки счастья и смерти, разорений и обогащений, источники крупных деловых оборотов, неслыханных разгулов и безвестных самоубийств – в какой простой механизм были здесь сведены тонкие и хрупкие нити бесчисленных человеческих судеб! На острие этой коротенькой стальной оси умещались, как духи в богословских диспутах средневековья, замыслы великих творений, операционные планы банкиров, вожделения сладострастников и смертельные катастрофы неудачников. Кто свел сложные узлы бесчисленных человеческих жизней в хитроумное сочетание этих кроваво-траурных цифр, несущихся в своем безумном беге к новым, безвестным сочетаниям успехов, наслаждений и несчастий?
Старая дама в глубоком кресле обращалась к седому французу с щегольской эспаньолкой и тонко завитыми усами:
– В мое время, поверьте, игры были разумнее: крабс, например, или бириби. Шансы были вернее.
– Ну, а фараон, сударыня? Что может быть коварнее игры, в которой размер вашего проигрыша скрыт от вас паролем?
– Но осторожные не доверялись случаю... А здесь попробуйте воздержаться от соблазна! И кто это изобрел эту дьявольскую игру?
– Говорят, какой-то монах, гениальный счетчик...
– Да что вы? Давно ли?
– Я помню еще времена рулетки в Пале-Рояле, у Фраскати, в бульварных кофейнях. Она появилась у нас во времена консульства...
Франкфуртский банкир, родственник Ротшильдов, бросил перед собой на сукно замшевый мешочек с золотом и с методической осторожностью ставил по одной монете на цвета. Выигранные фридрихсдоры вырастали аккуратными столбиками, как на конторке менялы.
Достоевский опустился в кресло и, следя за игрою, задумался. В каторжной казарме были свои крупье и понтеры. Только называлось это не французским термином, а татарским словом майдан: потертый коврик, сальная свечка и лохматые жирные карты. Азарт дикий и во всю ночь. Куча медных денег и лихорадочно горящие глаза под клеймеными лбами. Тихо и чинно, чтоб начальство не услышало; обузданная и почти безмолвная, но отчаянная борьба за лишний чеканенный кусочек металла. Сущность та же, что и в висбаденском казино. Здесь тот же майдан, только что понаряднее...
– В прошлом году, – продолжал развлекать свою даму француз, – здесь сильно проигрался один молодой грек. Что-то, кажется, около семисот тысяч. И можете себе представить – сел за стол, где шла крупная игра, неожиданно выхватил пистолет и ну – палить в воздух! Все разбежались, а он, продолжая стрелять, захватил все золото и был таков.
– Вот на эти случаи в Саксон-Ле-Бене изобрели «виатик»: выдача проигравшемуся суммы на отъезд...
– Нет, знаете, грек-то побольше собрал. Пистолет выгоднее...
Банкир спокойно придвигал к себе груду тонких монеток. Со всех сторон завистливые взгляды устремлялись на его добычу. Пожалуй, еще кто-нибудь выхватит из-под полы пистолет...
А может быть, и всегда: игра – это путь к преступлению. Произвольное течение золота и случайное скопление его в дряблых старческих руках – да разве это не вызов к убийству? Да может ли полный сил и задатков игрок, проигравшийся в пух и сорвавший все планы и замыслы, не посягнуть на бессмысленную добычу этих дряхлых счастливцев?
Разве сам он не думал об этом однажды?


Красное и черное
…Это наживание денег даром,
как здесь (не совсем даром: платишь мукой),
имеет что-то раздражительное и одуряющее.
Письма жене

Евгений Растиньяк у Бальзака беспечно бросает в игорном доме сто франков на цифру своего возраста – двадцать один – и через мгновенье загребает лопатой три тысячи шестьсот франков. Скажут – ведь это роман, а разве жизнь не фантастичнее всех писательских выдумок? Разве биография Бальзака не сказочнее всех его писаний?
И, разделив весь свой капиталец на две ставки, он решительно опустил тридцать талеров на цифру тридцать шесть и двадцать талеров на восемь. Сумма цифр давала сорок четыре. Он родился осенью 1821 года.
– Красное, пасс, тридцать шесть! – выкрикнул через десять секунд крупье.
«Бальзак ничего невероятного не выдумывал», – с гордостью за любимого автора подумал Достоевский. Это чувство заслонило в нем даже радость от крупного выигрыша. Крупье подбросил ему своей длинной лопаточкой сверкающую кучку фридрихсдоров. Он выиграл одним безрассуднейшим ходом свыше тысячи талеров. Впрочем, уже не в первый раз он по необъяснимому внутреннему подсказу безошибочно угадывал номер.
«Ну, а теперь по системе, без риска, расчетливо, осторожно, хладнокровно, не поддаваясь соблазнам, гоня увлеченья... Вот как этот банкир... Не человек – гранит!»
Он внимательно всматривался в тяжелое лицо богача, прорезанное у жирных губ складкой презрительной горечи, столь характерной для семитов. Ему вспоминались озабоченные и скорбные физиономии иноплеменных обитателей петербургского гетто – Подъяческих улиц и шумной округи Обухова моста, где уныло мелькали однополые камлотовые сюртуки и неизменные котиковые шапки затерянных в царской столице иудеев.
Утренний спутник Селесты Могадор непрерывно и методично ставил свои маленькие ставки на большие квадраты. Вот у кого нужно учиться выдержке. Сколько? Опять только пять талеров на пасс. Что за дьявольская выдержка! Он снова унесет сегодня свою тысячу гульденов – пустяки, но ведь так каждый вечер! Ну, конечно: четная, красное, пасс. Выиграл. Снова пять талеров. А теперь верхом на две цифры?.. Что за ужасающее хладнокровие! Но только какая мелкая игра, какая безобразная боязнь проигрыша. Так и видно – банкир, ростовщик, франкфуртский жид... Вон рядом с ним этот лорд с широким лицом и короткими бакенбардами Пальмерстона – тот смелее, щедрее, а тоже ведь все по строжайшей системе. Но принцип разумнее: прогрессия Мартингала! Нарастающее повышение ставки. Беспрерывное удвоение. Здесь уже не талеры, а фридрихсдоры, дублоны, целые колонки золотых. Перед ним пачки хрустящих ассигнаций, кучи рассыпанных монет. Вот это настоящая добыча! Сотня тысяч в вечер! Банк трещит от его обдуманного и неуклонного азарта. Говорят, администрация казино ждет не дождется, чтоб этот флегматик переплыл обратно Ла-Манш...
Крупье опять пододвинул англичанину кучку монет и ловким жестом метнул ему пачку кредиток. Тот небрежно присоединил новый выигрыш к своему капиталу.
«Но на первых порах будем следовать примеру франкфуртца. Малыми ставками, терпеливой системой. Ведь если играть хладнокровно, спокойно и с расчетом, то нет ни какой возможности проиграть. Там слепой случай, а у меня расчет, следовательно, у меня перед ним шанс».
– Мосье, назначайте игру, – раздался протяжно звонкий голос банкомета.
Игроки засуетились. Вслед за другими он поставил один гульден на квадрат из четырех и два на красное. «Игра назначена!» – пропел голос. Номер проиграл, красное выиграло. Комбинация дала выигрышу один гульден.
Он повторил прием. Тот же результат. Он увеличил ставку на цвет и поставил серебряную монету уже только верхом на два номера. Цвет проиграл, один из номеров выпал. Он был в выигрыше на восемнадцать гульденов. Система требовала продолжения малыми ставками. «Но ведь везет – грех не воспользоваться удачей...» Он поставил двадцать гульденов на чет и один на зеро. Выпало 28. «Решительно фортуна за меня. Не положить ли весь куш в бумажник и уйти? Перед закрытием казино повторить опыт и даже чуть-чуть превысить его. В случае удачи довести выигрыш до 500 гульденов, но ни под каким видом не переходить эту черту. За неделю выиграть десять тысяч – и уехать. Расчет безошибочен – затем спокойствие, возможность работы, тщательного обдумывания, медленной отделки огромного замысла. Какое наслаждение! Не торопиться, дать всего себя и снова вызвать фурор. Как в 1846 году. Как недавно с „Мертвым Домом“. Ведь могу сделать больше, сильнее и лучше...»
Голос крупье снова напевно призывал к игре. Банкир опускал свой червонец на красный ромб. Что-то повелительно подсказало: выиграет красная. Он бросил туда же свой фридрихсдор. Ставка удвоилась. Он осмелел и оставил ее на том же месте. Тот же результат. С молодой дерзостью он не снимал своего нарастающего выигрыша. Шла серия одинакового цвета – вот уже пять, шесть, семь раз, ведь может и двадцать раз повториться, нужно смело следовать за ней, не боясь интермитанса. И он не трогал своей нарастающей кучки, пока самые смелые понтеры начинали снимать вокруг свои ставки, опасаясь неизбежного перерыва в этом непонятном и упрямом течении случая.
Он подсчитал свою груду. У него уже было свыше 120 фридрихсдоров, или двух тысяч талеров. Явно везет, нельзя уходить, нужно исчерпать благоприятную полосу.
«Неподвижность в процессе игры, как и в политике, – ложное правило. Нужно уметь видоизменять взятые принципы в зависимости от хода обстоятельств. Повышение ставок пропорционально выигрышу – ведь это тоже принцип. Нужно оставить систему еврея и перейти к принципу лорда. Риск – непременное условие крупного выигрыша».
Он бросил империал на зеро. Вышло 19. «А, красное! Это указание». И он смело поставил колонку золотых на руж. Вышло черное. Счастье начинало изменять. Нужно поскорее вернуть выигрыш. Снижая шанс, повысить выдачу – не бояться повышения риска, это в конце концов – единственный путь к настоящему выигрышу. Десять фридрихсдоров на первую дюжину, уплатят втрое... Семнадцать. Не угадал. Ту же сумму верхом на две последние трансверсали. Это даст сразу пятьдесят золотых... Одиннадцать! Проигрыш. Только не отступать. Те же сто талеров на верхнее каре: 2–6, ведь восьмикратная выплата. (Что-то неудержимо несло его, сметая все принципы, теории и решения.)
Голос крупье:
– Пасс, красное, тридцать два!
«Черт! Ну так трансверсаль-плэн 28–30. Это даст сразу 110 фридрихсдоров».
Выпало 12. Он почувствовал, что покатился по наклонной плоскости и не сможет остановиться, пока не докатится до полного крушения. Но в это время произошел неожиданный эпизод.
Лорд, похожий на Пальмерстона, продолжал с поразительным счастьем ронять на сукно свои крупные ставки. Он словно приказывал своею игрою шарику скатываться в определенную лузу. Стая мелких, трусливых и жадных игроков, уже не рассуждая, бросалась со своими гульденами и разменным серебром на квадраты, отмеченные банкнотами англичанина. Они получали свои смиренные талеры, пока банк неизменно выбрасывал лорду после каждого оборота колеса львиную добычу в ответ на его максимальные ставки. Уже прошел какой-то тревожный шепот среди крупье, и шеф партии, наклонясь с высокого стула, как дирижер оркестра, отдавал какие-то спешные распоряжения банкомету. В толпе игроков прошел возбужденный ропот: банк трещал. Подорванная безошибочными ударами англичанина касса начинала истощаться. Но невозмутимо и упорно двойник Пальмерстона продолжал сыпать свои тысячи на дюжины, квадраты, трансверсали и цифры, неизменно вырывая из недр банка свою королевскую добычу. Не обращая внимания на возбуждение понтеров и смущение крупье, он бросил пять тысяч на зеро.
– Ваша ставка слишком сильна по состоянию кассы, – любезно сообщил крупье, – банк в настоящую минуту может отвечать лишь ста девятнадцатью тысячами.
Англичанин на мгновение задумался и молниеносно вычислил предельную ставку.
– Ставлю три тысячи триста на зеро.
Крупье мягким жестом привел в движение рулетку и одновременно бросил с высоты в лакированную чашку маленький бледный шарик, который с сухим, отрывистым треском заметался в центробежном вихре по цифровым гнездам и неподвижному ободу игорного аппарата, пока наконец, ослабив энергию полета, не скатился в одну из ячеек. Диск продолжал, замедляя, вращаться.
– Зеро! – выкрикнул крупье.
Поднялся шумный говор. «Невероятно!» – «Это какой-то ясновидец!» «Ему бы угадывать местонахождение золотоносных россыпей...» Крупье перебрасывал через стол последние пачки кредиток и метал золотою кометою остаток своих суверендоров. Лорд спокойно раскладывал по карманам свой выигрыш.
– Просим господ и дам перейти к другому столу. Наша рулетка на сегодня выбывает из игры.
Согласно уставу казино, сорванный банк не возобновлялся до следующего дня. Проигравшая рулетка закрывалась.
Шеф партии с инспектором зала и маленьким штабом своих крупье замыкал чашку аппарата в деревянный футляр и ставил печать. Длинный стол был весь пере крыт цельным черным покрывалом.
Группа игроков перешла в соседний зал. Быть может, здесь улыбнется счастье... Крупье суетились у кассы. Публика располагалась за столом, подсчитывая деньги и распределяя ставки. Он тяжело опустился в кресло.
«Всю мою жизнь я брел путем казней. Гибель отца, мозговая болезнь, прерывающая творчество, каземат, эшафот, острог, измены любимых... Жизнь пронеслась вихрем бедствий. Оглянешься назад: „Мчатся бесы рой за роем...“ Но не самая ли мучительная из всех пыток – это изнурительная лихорадка у игорного стола, это взлеты и крушения, это мучительная надежда и гибель всего?..»
Франкфуртский банкир выложил перед собою свою добычу – на взгляд тысяч двадцать. Кора Пёрль села рядом. Лорд оставил казино. Селеста Могадор прошла с вкрадчивым взглядом мимо Достоевского.
– Вам не везет сегодня, – шепнула она на ходу, – остерегайтесь риска...
– Только риск еще может спасти меня, – с признательностью за участие отвечал он ей, ставя один из последних червонцев верхом на два номера.
Но благожелательность рулетки окончательно изменила ему. Лопатка крупье легко и уверенно загребла его монету.
Не вернуться ли к системе еврея?
Банкир стал играть смелее. Он стал изменять простым шансам, ставил на номера, угадывал квадраты и сикстены. Каждые полчаса он проверял свой выигрыш и отправлял в бумажник очередную партию кредиток. В Достоевском поднималось к нему чувство вражды и ненависти. Сам он дошел до последнего флорина.
«Как быть? Три раза подряд вышло красное... Ставлю на черное». Он бросил свой золотой на траурный ромбик раздела. Банкир в четвертый раз кряду опустил запечатанную пачку на красное.
Через десять секунд монета с черного ромба, подхваченная лопаткой крупье, неслась в банк, пока тяжелая пачка кредиток летела к месту франкфуртца.
Итак, игра кончена... да, кончена! Все кончено. Он почувствовал легкую слабость в голове и направился к выходу.
Треск шарика, хрустенье и тонкий мелодический звон. Мелькают словно сквозь желтое стекло. Золотится алебастр. Мучительно жужжат газовые рожки. Зеркала похожи на двери, в которых стоит он, господин Достоевский первый, Федор Михайлович старший, бледный игрок, потерявший последний цванцигер, опозоренный и раздавленный, как в Петербурге когда-то в пивной, на бильярде. Двойник бледнолицый опять издевается над автором «Бедных людей» и «Записок из Мертвого Дома»?
Философ, страдалец, поэт? А штаны заложить не желаешь в ломбарде? Российский Бальзак... О, убожество... нет – Поль де Кок петербургский!
С какой-то особенной легкостью непоправимого горя вышел он в атриум. С такой же воздушной, прозрачной какой-то безнадежностью (освобождение от всех земных тягот) шагают обреченные к смерти, легко донося свой труп до предельной черты.
И бодрой походкой последнего отчаяния прошел он под колоннаду.


Наполеон или нет?
Что вы, один, что ли, на свете?
Для вас свет, что ли, сделан?
Наполеон вы, что ли, какой?
Что вы? Кто вы? Наполеон вы, а?
Наполеон или нет?.. Говорите же, сударь!
Наполеон или нет?
«Господин Прохарчин»

Он спустился в плетеное кресло из ивовых прутьев у крайнего столика. Было свежо и сыро. Пока он играл, прошел легкий дождик. Пахло мокрой листвой и размытой землей. Запах, чем-то всегда напоминавший ему тульские ливни, луга за Каширой. Великая мать-сыра земля... «Дети должны родиться на земле, а не на мостовой – да, на земле, откуда хлеб и деревья растут...» Вдруг вспомнились здесь, у подножия Таунуса, в Рейнской долине, пустоши Зарайского уезда, где он бегал мальчишкой по мокрым дорогам. Запах дождя и земли всегда возбуждал в нем эти впечатления ранних лет. И глядя на ель, освещенную газом и всю унизанную, словно бисером, мельчайшими капельками дождя, он вспомнил вдруг где-то в овраге под Чермашней огромный куст, облитый летним дождем, зыбкий, трепетный, весь блестящий и веющий свежей прохладой. «Чуть-чуть плечом задеть, и миллионы брызг обдадут голову...» Хорошо после угарных ночей, вобрав до краев сердца горечь жизни, боря тошноту и отвращение к людям, сжечь себе мозг под этой влажной лаской листвы...
Самоубийцы... Иные из покушавшихся не раз беседовали с ним об этом. Поэт Шидловский, мечтавший броситься с цепного моста в Фонтанку и камнем пойти сквозь ласковую пресную воду на мягкое, нежное дно. Молоденький арестантик в Омске, затосковавший в рекрутах и однажды в карауле глухой осенней ночью отомкнувший штык, скинувший сапог и спустивший пальцем ноги курок ружья. Вспомнились слова Петрашевского: «Три месяца лежал подле меня заряженный пистолет... Я принужден был холодным размышлением признать ничтожность своей личности перед лицом природы, я должен был отвергнуть в себе то, что называется свободою произвола... Тогда мне показалось, что единственный выход из этого тупика – заявить своеволие и уничтожить себя».
В тот белый петербургский вечер Достоевскому неясно обозначился образ романа: странный мыслитель, косноязычный какой-нибудь философ, формулирующий безумную, но в системе своей жутко логическую мысль: я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия – это убить самого себя. И уже мерещились вокруг авантюристы, которые хотят использовать этого философа-самоубийцу в своих грязных политических интересах и кровавых подпольных комбинациях.
И вот теперь сам он стоял перед этим неожиданным и грозным велением. Подумать только – один легкий, еле заметный жест, короткий нажим пальца, и ты отодвигаешь от себя мир. Весь мир со всем человечеством, с врагами и самыми дорогими сердцу людьми, весь земной шар с его городами, степями, снегами, закатами, ветрами, белыми ночами, Сириусом... Кажется, это у Гёте, Вертер, застреливаясь, жалеет, что больше не увидит прекрасного созвездия Большой Медведицы... да, об этом можно жалеть умирая – прочное алмазное семизвездие, неведомая колесница, мы навсегда расстаемся с тобою... Да, отодвинуть мир – бесстрашно и решительно. Там – великая вселенная, отвергнутая твоей волей, здесь ты, единственный и уже победивший жизнь. И вот свинцовый толчок в сердечную сумку – и мир отпал от тебя, ты несешься в черноту и неизвестность и, может быть, где-то там, далеко-далеко, в бесконечных глубинах, в бескрайных пространствах замечаешь мерцание, маленький зеленый лучик, затерянную звезду, зовущую своим переливным и чистым огоньком. Это – земля, навеки оставленная тобою, окровавленная, изъязвленная, болящая, но бросающая в страшную черноту междупланетных пространств свой чистый изумрудный лучик. Да, жаль покидать тебя, маленькая планета...
На Семеновском плацу он мог гадать, мечтать, надеяться, вглядываться в надвигающуюся пустоту, еще ожидая от нее какого-то ответа. Новая природа? Лучи?.. Перерождение?.. Теперь он знал: пустота. Ничего. Конец. Разрыхленная могилка, полная какой-то мутной зеленой жидкости, – недавно он видел такую на петербургском кладбище – могильщики черпаком выкачивали воду. И в эту лужу, шлепая и плеская, опускается гроб с полуразложившимся телом. Мокрыми комьями засыпают шестигранник с трупом, буквально грязью заваливают. «Кладбища наши весьма необдуманно расположены в местах болотистых», – вдруг вспомнилась ему фраза из описания столичного града империи, которую он намеревался поставить эпиграфом к одному фантастическому рассказу.
Вдоль колоннады, об руку с рыжекудрой Корой, выступал с павлиньей гордостью франкфуртский банкир. Несмотря на неизменную брезгливую складку у губ, он выглядел победителем. Торжественно и тучно опустился он на стул у одного из столиков. Мягко прошуршал кринолин знаменитой куртизанки. Кельнер уже откупоривал бутылку в белой салфетке и наполнял из золотого горла вином и пеной бокал завоевателя.
«И так каждый вечер. Где-то там, во Франкфурте, кассы ломятся от золота, а он неутомимо и упорно ежедневно набивает свой бумажник ставками неудачников... Что ему эти тысячи, сотни? Лишний подарок Коре Пёрль? Так ведь и без того хватит ему на подарки всем висбаденским бишам и парижским камелиям... А ведь рядом гибнет огромный замысел, срывается труд, нужный людям, заглушается навсегда, умирает неведомая новая истина. (В нем поднималась острая ненависть к банкирам, ростовщикам, всем этим расчетливым капиталистам, Ротшильдам, Гоппе и Комп.) «Так неужели же правда в том, чтобы я вышел из жизни и унес с собой эти безмерные замыслы, а этот хищник, хитросплетенными операциями высасывающий все соки у своих бессильных клиентов, продолжал бы блаженствовать в обществе первых красавиц? Самоубийство или убийство? Что здесь справедливее? Убить себя или его? Быть может, Ласенер был прав?..»
Он вздрогнул.
Нечего ставить такие вопросы. Все равно не посмеешь... В страсти труслив и беспомощен, в борьбе робок и жалок.
Мастера жизни не так делали. Они сотнями тысяч голов как по шахматной доске ходили... далеко тебе до этих могучих преобразователей человечества, омывающих потоками крови новый закон!.. Проверяющих свою гениальность убийством... Блюхер, Веллингтон, Бисмарк... Пирамиды, Кремль, Ватерлоо...
И вдруг перед ним с мучительной ясностью выступил образ неведомой драмы: гениальный юноша, понявший, что высшие героические натуры получают право переступить через запрет кровопролития во имя осуществления великого замысла и раскрытия человечеству новых путей для всеобщего счастья. Убийство дряхлого мандарина во имя торжества неведомой, могучей мысли... Какой замысел для романа с кровоточащими страницами преступлений и головокружительными взлетами гениальных умозрений!..
Юный философ с окровавленными руками...
Шуршание шелка где-то рядом, совсем близко, вывело его из глубокого раздумья. На соседний стул у его столика грациозно и медленно опускалась, блистая в зеленоватом излучении газа золотом своей прически, Селеста Могадор.
Она не улыбалась и не дразнила взглядом. Она смотрела на него с участием.
– Вы так взволнованны, что разговариваете сами с собою и даже жестикулируете. Полно! Проигрались – что за беда? Из этого всегда можно найти выход...
Неожиданный привет тронул его. Он ответил благодарным взглядом.
– К сожалению, не для меня. Отыграться я уже не могу. Ростовщики заедят меня...
– Вы можете отыграться. (Он покачал головою.) Я знаю здесь одну безошибочную предсказательницу. Она сообщит вам верную систему. Заложите ваши часы – и вы сегодня же отыграетесь.
Предсказательница? Достоевский вздрогнул. Он верил в чутье ясновидящих и даже хаживал в прежние времена к гадалкам. В Семипалатинске, в самый разгар романа с Машей, ходил к древней старухе, гадавшей на бобах. Узнавал, не слабеет ли чувство к нему его милой, не угрожает ли измена?
– Предсказательница выигрыша? Что ж, прекрасно. Верю... Хочу верить! Ведите меня к ней.


Вундерфрау
– Так вы решительно продолжаете быть убеждены,
что рулетка ваш единственный исход и спасение? –
спросила она насмешливо.
Я отвечал очень серьезно, что да...
«Игрок»

Она быстрыми легкими шагами повела его за собою. Прошли колоннаду, клумбы, фонтаны, вышли на театральную площадь. В отсветах огромных окон поблескивал бронзой плаща на высоком цоколе кудрявый певец Дон Карлоса.
«А, прекрасное и высокое? Поборник чистого разума, жрец духовной свободы – так, кажется, говорил о тебе этот чахоточный энтузиаст с Лиговки? – Так это ты – враг костров и бичей, разделяющих людей и заставляющих их забывать, что они братья друг другу? Гляди, гляди в эти окна игорного притона, учись всечеловеческой любви в этой фабрике самоубийц, лови здесь всемирное лобзание...»
Он гневно сжал кулаки, но быстро опустил их в карманы. Бронзовый Шиллер, вздымая орлиную голову, продолжал с восторженной думой, слегка улыбаясь, смотреть на темную листву курортного парка.
Спутница ускорила шаг. Они прошли каштановую аллею, торговую площадь, узенькие извилистые переулки, ведущие к синагоге. В одном из них остановились у темного старинного дома с нависающими этажами и высокой черепичной кровлей. «Как на эстампах в биографиях Шиллера», – вспыхнуло зарницей воспоминание. Расшатанной и скрипучей лестницей поднялись на третий этаж. Долго стучали бронзовым молотком в медную дощечку. Наконец, после продолжительных расспросов сквозь закрытую дверь и прерывистое мелькание света в дверном глазке, зазвенели ключи, заверещал запор, их впустили.
Нагоревшая свеча в плоском шандале еле давала возможность рассмотреть жилье и его обитательницу. Только в третьей комнате сгорбленная хозяйка выпрямилась, зажгла канделябр и усадила посетителей.
Это была женщина лет шестидесяти, с дряблыми, висячими щеками, увядшим кадыком и болезненно опущенными веками. Она причесывалась по моде тридцатых годов – с гладким пробором и гребнем. «Совсем тетка Куманина невестой...» Видимо, она хорошо знала Селесту Могадор и относилась к ней с полным доверием.
Та быстро изложила дело, отрекомендовала господина иностранца и предложила в залог его золотые часы.
– Вам известны мои условия? – чуть приподняв веки и даже слегка запрокинув голову, чтоб взглянуть на посетителя, произнесла деловым тоном пророчица из Юденгассе, беглым и уверенным взглядом осмотрев и оценив часы.
– Кажется, не вполне...
– Итак, я берусь сообщить вам безошибочную систему выигрыша некоторой суммы. Строго следуя моим указаниям, вы можете сегодня же отыграться и заработать себе на отъезд вполне приличный капиталец. Я выдам вам сейчас сверх того одну тысячу гульденов в кредитных билетах герцогского банка – под залог этой суммы я и согласна принять ваш полухронометр – и словесно десять процентов с вашего чистого выигрыша по собственному вашему заявлению. Как видите, я широко доверяю вам, – скривила она свой увядший рот ужасающей усмешкой любезности. – Вы обязуетесь только распиской уплатить мне три тысячи золотом не позже пятнадцатого.
Он нервно кивнул головой.
– Эти условия для меня приемлемы.
– В таком случае, пишите расписку.
Она пододвинула к нему чернильницу.
– Ваш точный адрес, прошу вас, отель, номер комнаты...
– Быть может, мою профессию и семейное положение?
В нем начинало подниматься раздражение. Еще немного, и оно зальет его волной возмущения. Он бросит все и уйдет – и будь что будет, хоть гибель...
Было душно и тягостно. Зарницы раздирали небо и трепыхались где-то за Рейном. Видимо, надвигалась гроза...
«Как бы не приключилось припадка», – думал он, пока старуха, любезно отклонив его сарказм, протягивала ему листок вексельной бумаги:
«Я, нижеподписавшийся, Теодор (вот еще выдумали парикмахерское имя!) Достоевский (дубль-ве, ипсилон... черт), обязуюсь...»
Между тем старуха тщательно просматривала какие-то записки, таблицы, схемы разграфленных цифр. Она что-то соображала, постукивала пальцами по столу и даже шевелила губами.
– Итак, майн герр, – она в одно мгновение проверила расписку и энергично промокнула ее, – совершенно правильно! – Итак, по сводкам последней недели, в том числе и вчерашнего дня, на сегодняшний вечер следует ждать – на крайнем левом столе центрального зала – перевеса черной, нечетной и пасса. Держитесь этих обозначений. Зеро выходил довольно часто и, стало быть, истощил себя. Хотя по статистике он и выходит каждые тридцать ударов, все же не рискуйте сегодня ставить на него. Избегайте также цифр: девять, семнадцать, восемнадцать, двадцать три и тридцать один, – быстро просматривала она таблички, – напротив, смело ставьте на семь, двадцать восемь и тридцать шесть – за ними огромное количество шансов. Впрочем, будьте осторожны и не очень возвышайте ставку. Это – текущая практика. Что же касается принципа...
«Тройка, семерка, туз», – начинало стучать в виски назойливо и мучительно. Курортная пиковая дама! Зловещая старуха, открывающая тайну выигрыша... Уж не было ли у нее своего Сен-Жермена и Калиостро? Уж не суждено ли мне сойти с ума? Герман без пистолета...
Становилось невыносимо душно. Кровь пульсировала в виски: семь, двадцать восемь, тридцать шесть...
– Что же касается принципа, то я сообщу вам один из самых верных способов приобрести не очень головокружительную, но весьма приятную сумму. Особенно, если вы не хотите рисковать преследованием всегда неверного номера. Вас устраивают двадцать – двадцать пять тысяч?.. В таком случае рекомендую вам выждать серию, скажем, красных пять раз подряд. Тогда ставьте на черную один фридрихсдор. Если снова выпадет красная – два золотых на черную. И так далее, пока хватит ваших ресурсов. Серия обыкновенно прекращается на шестом, седьмом ударе, вы же пять пропускаете и только с шестого начнете играть, вы можете выдержать десять, двенадцать ударов. Этим путем, не отклоняясь ни на йоту от принятого принципа, не увлекаясь и не повышая ставок, строго держась поставленных границ, вы несомненно и безусловно выиграете в несколько вечеров нужную вам сумму.
Он быстро записывал указания предсказательницы в свой блокнот рядом с перечнем припадков за последнее полугодие, режимом доктора Труссо и косо занесенной на поля неожиданной записью: «Большая часть этих благодетелей и установителей человечества были особенно страшные кровопроливцы».
– Но помните – спокойствие, обдуманность, внимание и непреклонная верность принципу.
С легким звоном массивной цепи она опустила часы в ящик и защелкнула замок. Из соседней комнаты она вынесла пачку кредитных билетов, заклеенных бандеролью.

Через двадцать минут он снова был в курзале.
Било десять. Оставалось еще три часа до закрытия казино. Он подошел к крайнему столу слева, развернул записную книжку и бросил на стол свою пачку. «Сядьте рядом со мной, – почти шепотом произнес Селестине, – я верю, вы принесете мне счастье...»
Серия шла. Три, четыре… пять черных. Десять гульденов на красную! Шарик заметался, прострекотал и с тонким коротеньким звоном упал на металлический диск. «Руж, месье!» Он продолжал. Случай подчинялся расчету, фридрихсдоры росли. Набрав солидную кучу, бросил два червонца на номера. Снова шла для него полоса удач. Он смелее стал разбрасывать деньги, избегая отвергнутые цифры. Хрупкая линия счастья держалась. «Последние три удара, месье!» Три заключительных спокойных хода (проиграться уже он не мог), и, выходя из казино, он неловко и суетливо раскладывал по карманам пачки кредиток и свертки золота.
Селеста Могадор шла, сияя, за ним, как давеча Кора Пёрль за родственником Ротшильдов.


Рождение образа
В душе его уже мало-помалу восставал еще темный,
неясный, но как-то дивно-отрадный образ идеи,
воплощенной в новую просветленную форму,
и эта форма просилась из души его, терзая эту душу;
он еще робко чувствовал
оригинальность, истину и самобытность ее...
«Хозяйка»

Рано утром, почти на заре, он поднялся, не будучи в силах длить долее свою странную и сладкую бессонницу. Златокудрая Селестина, почти смиренно скрестив руки на своем девственном теле, спала младенческим сном, как первозданная женщина. Он бесшумно положил сверток фридрихсдоров на столик и вышел, еле ступая по ковру своими тяжелыми ступнями каторжника.
Солнце всходило из-за гор, сразу заливая утренней яркостью горную долину. Было тихо. Над Неробергом плыли легкие сквозные облака. Невидимые птицы – не наши, не тульские, не семипалатинские, не парголовские, странно звенели и словно по-немецки перекликались в тяжелой листве, как в музыкальной табакерке. «Таких, верно, слушал еще Генрих Птицелов. Такие щелкали Арминию в Тевтобургских лесах...»
Городок еще спал. Он был один перед этими лесами, ущельями, вершинами. Какая-то тишина и ясность сошли на него. Так должен был ощущать себя первый человек перед неведомым еще мирозданием. В такой прозрачной свежести обитатель буколических пейзажей Клода Лоррена безмятежно и бездумно раскрывал свое сверкающее чело золоту восходящего солнца. Это воспоминание подняло в нем ласковую волну еще неясного творческого предвестия. Неужели снова – взлет творческого замысла?
Он шел вверх по горной Капелленштрассе. Проносились мысли.
Чтоб создать великое произведение искусства, нужно вложить в него всю свою жизнь, со всем, что заставляло сжиматься и трепетать твое бедное сердце, со всеми острыми, томительными и радостными впечатлениями, со всей болью обид, горечью разочарований, мимолетными отрадами бледных и слабых улыбок, небрежно и рассеянно роняемых нам жизнью, столь внимательной и неумолимой в нанесении своих ударов, уколов и ранений. Всю жизнь или хотя бы самые незабываемые обрывки этой монотонно развертывающейся ткани, разодранной в отдельных местах неумолимыми остриями катастроф, несчастий и потрясений. Вот из чего рождаются неумирающие книги...
Но жизнь иногда вливалась всем своим потоком в текущее мгновение. Не это ли ощутил под Ватерлоо Наполеон?
Он вспомнил обелиск на Луизен-плаце, чек Полины, проигрыш всего, бешеное счастье банкира, прорицания вундерфрау...
Сколько пронеслось ощущений, сколько пережито и передумано за один день! Ведь целая жизнь прошла, ведь были мгновения, приближавшие к смерти, и все вместилось в какие-нибудь сутки. Сорванный листок календаря... Так бы в каком-нибудь романе сжать и сосредоточить события. Стремительный бег нескольких дней, в продолжение которых возникают, борются и разрешаются величайшие вопросы жизни и смерти, протекают события, возникают героические планы, переламываются человеческие судьбы, обрушиваются жестокие катастрофы. Несколько жарких летних дней в Петербурге...
Возникали сладостные и тревожные думы – неясные замыслы будущего создания, медленно и мучительно слагающегося в сознании вот уже несколько месяцев. Первые записи были робки и бледны. Нужно было что-то изменить, что-то найти, открыть, резко и смело переломить в своем плане. Он шел и думал.
«До сих пор я писал пустяки. Наспех, для денег, для славы. Ничего по-настоящему глубокого и сильного, все недозрело – даже каторжные записки. Нужно выразить наконец мощно и полно то, что ощущаю всем сердцем, вот эту немолчную верную боль, о которой люди и не догадываются, боль за них, за людей, полураздавленных, раненных сердцем, исходящих слезами и кровью, искалеченных, болящих, жалких... Der Menscheit ganzer Jammer!  Брат Михаил любил этот стих из великой поэмы... Да, всю скорбь человечества в одном могучем и правдивом сочетании образов. Падение, подонки, подвиг, дьявольская гордыня, жажда золота, гениальный замысел, кровь, страдание, опустошенность духа, ужас каторги – новые пути к возрождению... Образ прекрасного юноши, прельщенного гибельною мыслью: Тварь ли я дрожащая или право имею...»
Драма последней висбаденской ночи раскрывала неожиданный просвет, казалось, разрывала какие-то завесы сознания, широко развертывала неведомый и озаренный путь романическому замыслу. Погибнуть ли великой мысли, призванной озарить историю и осчастливить человечество, или же отважно и решительно, бестрепетной стопою победителя переступить тысячелетний устав: не убий – и дать жизнь огромному светоносному замыслу? Убить ли банкира, чтобы дать миру великую книгу? Или же спокойно и трусливо отступить перед вековой моралью и принести в жертву этому благодушному Молоху могучий образ, способный веками волновать и преображать человечество?
Он чувствовал, после долгих лет исканий, нащупываний, блужданий, опытов, что наконец мог проявить все свои силы и полным голосом произнести обуревавшую его правду. Впервые в жизни он ощущал себя мастером, зорким и мощным, способным уверенно и бесстрашно связывать разрозненные силы жизни великим опытом художнического знания и жгучей мукой личной трагедии. Боль пережитого углубляла и странно крепила его неизъяснимо трудное искусство живописи душ. Он знал, что теперь он сумеет преодолеть все преграды романического построения и придаст своей боли, своим тревогам, своей бедной лихорадке желаний и глубокому стону своего скованного творчества неожиданный и окончательный чекан, безошибочный и ослепительный в своей ужасающей правде. Из глубины скорби, из последних провалов отчаяния и безнадежности он донесет свой голос до великой сферы, отражающей жизнь. Гнет унижений и обид он переплавит в образ и слово абсолютной силы и неумирающего значения. Он соберет всю горечь, которою жизнь пропитала насквозь его сознание, рвавшееся к радости и прославлению ее великих сил, и на последней грани отчаяния и отвращения от мира, на пороге страшнейшей из казней – самоубийства, изверившись во всем и погружаясь в безвозвратный сумрак, он еще вызовет из небытия прекраснейший плод страдания – совершенное создание искусства. Это будет его последним гимном обманувшей его судьбе, предсмертною хвалою жестокой, но мощной и вдохновляющей жизни, прихотливо сеющей свои дары и таящей для избранников и победителей великую награду своих наслаждений...
«Радость, первенец творенья», – ликующе зазвучало в сознании –
В ярком истины зерцале
Образ твой очам блестит,
В горьком опыта фиале
Твой алмаз на дне горит.
Ты, как образ прохлажденья,
Нам предходишь средь трудов,
Светишь утром возрожденья
Сквозь расселины гробов...

Теперь он знал, что он должен делать. Все греховное, темное, тайное, низменное преодолеть героическим подъемом творческого видения, новой горячей мечтою о всемирном счастье, великой мыслью, способной преобразить лик истории и озарить на столетия будущие пути человечества. Всю эту скорбь земли, все унижения и обиды подвалов и чердаков, улиц и подполий, казематов и департаментов, каторжных казарм и кристальных дворцов цивилизации собрать в одну связку страниц, влить в одну драму глубокой и смелой совести, возносящейся и парящей на небывалой высоте над всеми падениями, преступлениями, грехами и кровопролитиями. Весь этот мрачный и отвратительный комок личных впечатлений отлить в могучие человеческие образы, создать вековечные типы страдания, смирения, великой кротости и мятежного гения. Всех вспомнить, все вобрать в эту единую книгу – пьяненьких из подпольных кухмистерских и оборванцев лондонского Рэг-файра, Минушек и Марианн, обижаемых и вечно нежных девушек с Невского, ростовщиков и процентщиц, чахоточных женщин и гордых девушек, Бисмарка и Бонапарта, Бута с его кинжалом и Орсини с взрывчатым снарядом, пресмыкающихся судей и неумолимых следователей, клейменых колодников, запорошенных песками пустынь, и неведомых глашатаев древней жесткой азийской мудрости – и за тем героев и мучеников, озаренных легендами о пирамидах и Аустерлице, всех этих безвестных поэтов и мечтателей о всеобщей радости, о всемирном счастье, о наступлении золотого века на этой темной, истерзанной, искаженной, окровавленной и неугасимо милой планете...
И со дна сознания, из глубочайших провалов совести, из самых потаенных недр его истерзанного, потрясенного, кровоточащего болью и все же ликующего сердца, из груды отталкивающих воспоминаний и огромных неосуществившихся замыслов, еще неясная по очертаниям, но мощная по означающимся образам, возникала одна великая и печальная книга.
Через несколько дней он писал в Москву:

Милостивый государь, Михаил Никифорович.
Могу ли я надеяться поместить в Вашем журнале «Русский Вестник» мою повесть? Я пишу ее здесь, в Висбадене, уже два месяца...

Перед ним пронеслись эти душные недели ожиданий, страстных надежд, игорной лихорадки, приступов отчаяния, нищеты, оскорблений, готовности уничтожить себя и наконец победоносного счастья огромной золотой добычи, открывающей возможность неслыханного творческого пиршества.

...Это психологический отчет одного преступления. Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению и живущий в крайней бедности. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты...

Как странно: пересекались, неслись и сливались в один отвратительный образ хищной старушонки с тощей шеей и мутными глазами – старый ростовщик со Средней Мещанской, петербургские процентщицы в салонах, тетка Куманина и востроглазая бабинька с надорванными векселями, вчерашняя расчетливая ворожея, и даже он, брезгливо-надменный банкир из Франкфурта, с ястребиным профилем ветхозаветного цаддукея. Всех их поглощала хилая и грозная фигура алчной старухи с Никольского рынка.

…Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце... Он кончает тем, что принужден сам на себя донести. Принужден, чтоб хотя погибнуть на каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое...

Он отложил от волнения в сторону листок почтовой бумаги. Образы нахлынули на него и до мучительности захватили его мысль. Он жадно всматривался в выраставший перед ним облик прекрасного юноши с лицом завоевателя, печальными глазами и окровавленным топором в дрожащей руке.
*
А через три года из маленького городка, где он снова лихорадил, томился, жадно надеялся и безнадежно падал духом над желтой сеткой неумолимой рулетки, он писал, проклиная и каясь, измученной спутнице своих скитаний, падений и творческих ночей, моля о прощении, кляня свою страсть, призывая великую мысль и суля новый творческий труд, очистительный и возрождающий: «...в Висбадене я тоже после проигрыша выдумал Преступление и Наказание».
Ответить